Я никогда не умел играть в умные игры. Ты хотела меня научить, я верю, конечно, хотела. Иногда я ловил на себе твой взгляд, такой задумчивый, прикидывающий — на губах улыбка — не улыбка, голова вполоборота, одна бровь вздёрнута, — и я думаю теперь, что это были мгновения, когда тебе становилось меня жалко и ты готова была подвести меня к нашему ложу, усадить и сказать: Ну ладно, слушай, я сейчас тебе объясню, что происходит…
Но нет, ты бы поступила иначе. Ты бы выпалила всё разом и расхохоталась, тараща глаза и прикрыв рот ладонью, и до меня смысл того, что ты сообщила, дошёл бы только какое-то время спустя — если бы вообще дошёл. Я тебя никогда не понимал. Я ходил вокруг тебя, морща лоб и потирая подбородок, словно ты — задачка по перспективе, загадочная картинка, вроде тех, что рисовали голландские миниатюристы, раскрывающая свою тайну, только если смотреть из определённой, самой неподходящей точки. Я был очень смешон? Я повторяю ещё раз, мне наплевать на всё остальное, что меня обманули, что сделали из меня дурака и подставили так, что мне опять грозит тюрьма; для меня важно только, что ты обо мне думала, думаешь. (Думай обо мне!)
Игры придумывала она, она была распорядительница развлечений. А я ковылял за ней по пятам, волоча свой жезл и свиной пузырь, торопясь и спотыкаясь, только бы не отстать. Затевала же всё она. Дверной глазок, например, купила она. Принесла его в тот самый день, когда был найден третий труп. Он был подвешен за ступни к парковой ограде, а горло перерезано так глубоко, что голова почти отвалилась (Газеты тогда уже придумали для убийцы прозвище: Вампир.) Она вошла, отряхнула дождевые перлы с подола чёрного пальто, и я сразу почувствовал её возбуждение — когда она в таком состоянии, воздух вокруг неё хрустит, шуршит, словно заряженный электричеством. Бросив пальто и сумочку на пол, она плюхнулась на постель и протянула мне кулак, улыбаясь стиснутыми губами, вне себя от счастья. Моё сердце. «Смотри», — сказала она, медленно разжав пальцы. Я взял у неё с ладони медный бочоночек и обрадованно, недоуменно оглядел его со всех сторон. «Ты в него загляни, — наставила она меня. — Он вроде рыбьего глаза». Я засмеялся. «Ну, и как его приладить?» Она выхватила у меня своё приобретение и стала осматривать сквозь него комнату, прищурив один глаз и приподняв губу над острым маленьким клыком. «Что значит как? Дрелью. А ты что думал?»
Я мастеровитостью не отличаюсь. Она закурила сигарету и, сидя за моим столом, наблюдала за работой, посмеиваясь и отпуская язвительные замечания. После длительных раскопок я, весь издёргавшись, нашёл в подвале древнюю ручную дрель, хилый памятник времён первобытной хирургии, и этим инструментом провертел в фальшивой стене отверстие на высоте колена, как мне было указано. Вопросов я не задавал, таково было первое правило во всех наших играх. Когда я наконец ввинтил в дырку медную трубочку, А. встала и вышла за дверь для испытаний. (А кстати, как насчёт той прорехи в штукатурке, сквозь которую она будто бы впервые передо мной мелькнула? Должно быть, заделали.) Она возвратилась раздосадованная. «Не тем концом ты вставил, — сердито сказала она. — Это же чтоб смотреть внутрь, а не изнутри! — Она вздохнула. — Ни на что ты не годишься. Вот послушай».
У неё всё было продумано. Скажем, если мы уславливались встретиться в двенадцать часов, я должен был прийти в половине двенадцатого, тихо пробраться к глазку и, став на колени, в течение получаса наблюдать за нею, находящейся в комнате; затем, ровно в полдень, мне полагалось так же бесшумно уйти и вернуться, громко топая по коридору, как будто я только что вошёл в дом. Однако иногда я не должен был приходить заранее и подсматривать в глазок; и не должен был сообщать ей, в какие дни я подглядывал за нею, а в какие нет; так что она не могла знать наверняка, находилась ли она под наблюдением в те полчаса до моего официального прихода, или же исполняла свои роли вхолостую, без публики.
Я, разумеется, делал всё, что мне было велено. И какое странное, стыдное удовольствие испытывал, когда пробирался по коридору на цыпочках — а иногда даже и вовсе на четвереньках, — с замиранием сердца прижимал глаз к холодному стёклышку и заглядывал в комнату, залитую шелковистым сиянием и всю закруглённую в виде чаши, а в ней, в середине, — А., пузатый идол, с крохотной головкой и маленькими ножками и сложенными огромными ладонями на толстом животе. Я всегда заставал её в таком положении — недвижно сидящей и глядящей в одну точку, словно уменьшенная Алиса в ожидании, когда подействует волшебное питьё. Потом понемногу, рывками, она приходила в движение, делала глубокий вдох, распрямляла плечи, запрокидывала голову, глядя куда угодно, лишь бы не на глазок в стене. Движения её были скованы, но при всём том грациозны и исполнены какой-то искусственной выразительности, похоже на марионетку, которую дёргает за верёвочки умелый кукловод. Встав, она подходила к окну, широким жестом протягивала руку, будто приветствуя важного гостя; улыбалась, кивала или, наоборот, склонив голову набок, почтительно слушала, а иногда даже шевелила губами, словно что-то беззвучно говорила, подчёркнуто артикулируя, как некогда героини немого кино. Потом снова садилась на постель, усаживала рядом своего невидимого гостя, подавала чай, с улыбкой протягивая чашку ему (что это мужчина, не возникало ни малейших сомнений), жеманно опустив взгляд и прикусив нижнюю губку. Эти живые картины всегда начинались в тонах светской любезности, но понемногу, у меня на глазах, пока я неуклюже переминался с одного затёкшего колена на другое и смаргивал набежавшую от напряжения слезу, в них появлялось что-то угрожающее: А. хмурилась, отшатывалась, отрицательно качала головой, хватала сама себя за горло, поднимала колено. Кончалось же тем, что пересиленная, с сорванной одеждой, она падала на спину и оставалась лежать — грудь обнажена, одна рука откинута и голая нога вытянута во всю мерцающую длину до самого смутно темнеющего лона. И я вдруг слышал собственное шумное дыхание. В такой демонстративной позе она лежала минуту или две, праздно крутя прядь волос у себя за ухом, пока соборный колокол не начинал отбивать полдень, и я тяжело поднимался и прокрадывался обратно на лестницу, здесь, как мог, приходил в себя (до чего громко бьётся человеческое сердце), возвращался по коридору, громко откашливаясь и напевая, и входил в комнату весёлый, а она к этому времени уже сидела паинькой, плотно сжав колени и сложив ладошки, и встречала меня смущённой похотливой улыбочкой.
Читать дальше