Рука Мартина сомкнулась на моем пенисе. Он держал его пальцами. Его горячее дыхание шевелило волосы у меня на затылке. Жар его тела обдавал мне спину сквозь рубашку. Мы были близко друг к другу, как мать с ним в бассейне.
— Евреи там были живые евреи; я бы сказал, живые мертвецы. Они лазили по этой горе. Они рылись в говне. Искали… уж не знаю что. Может, зерен кукурузных непереваренных, или семян, или хлебной корки. Несчастные люди. Умирали с голоду. Так им хотелось есть.
Я не знал, верить ли Эдди. История выглядела как-то неправильно. Такое могло бы происходить где-нибудь в Индии или Китае. Но если это правда? Если людей довели до того, что они рылись в своих испражнениях? Меня охватила жалость — и к ним, конечно, к этим несчастным, но еще больше к Мартину, которому пришлось такое наблюдать.
— Правильно, — прошептал у меня за спиной черный великан. — Вот так.
Я понял, что он имеет в виду мой пенис, который стал горячим и твердым, словно внутри была кость. «Вскочил» — так выразились мои друзья. «Вскочил».
— Эй, братец! Где ты? Я тебя не вижу! Я хочу играть!
Бартон! Под домом! Он был не дальше, чем в семи-восьми метрах. Я дернулся вперед. Стал возиться с застежкой брюк.
— Где вы все? Прячетесь от меня? Хватит! Я вам что-то покажу. Никогда не догадаетесь. Ни за что! Тут темно. Почему вы прячетесь?
Эдди включил лампу. Мартин отодвинулся от меня и лег ничком. Я застегнул пряжку.
— Сюда, Барти. Мы здесь.
Я увидел двигавшуюся из темноты голову в ореоле. Он подполз к нам. Лицо у него разрумянилось. Между бровей вспух валик. Сами глаза блестели так, как будто в них накапали жидкость. Лампа освещала что-то полосатое у него в руке.
— Видишь? Они мои. Артур мне их купил. На свои деньги. Но ты можешь поиграть с ними. Можешь подержать, если хочешь.
Он вытянул руку и показал нам пакет с водой. Внутри неподвижно стояли три золотые рыбки — не плавали, даже плавниками не шевелили: просто сбились в кучку, совсем как люди, если бы что-то угрожало их жизни.
4
В ту ночь я лежал в постели и слушал, как идут выборы по стране. Трумэн, как и предсказывали, был обречен. Мы сделали шаг назад, уступили власть плутократам. Пострадает здоровье бедных. Рабочий человек будет трудиться впустую. Негры останутся гражданами второго сорта. Я выключил радио. Погасил лампу на тумбочке. По стенам скользили волшебные голубые отсветы бассейна. Снизу доносился шум вечеринки, устроенной матерью. Он был тише обычного — конечно, из-за плохих перспектив президента. То, что гостям приходилось стоять в очереди к туалету садовника, стало предметом шуток — а может, уроком демократии. В темной комнате я трогал себя, экспериментировал.
Поздно ночью в коридоре послышались шаги матери. Дверь открылась. Пахнуло ее духами, зашуршало платье. Она обняла меня. Прижалась ко мне щекой.
— Дорогой мой мальчик. Ты знаешь — я одного тебя люблю. — Она нашла мои губы и поцеловала, один раз. Потом ушла.
Если бы я осмелился заговорить, то сказал бы: Не забудь Барти. Зайди к нему.
Утром меня ждала радостная новость: Гарри Трумэн победил. Это признала даже «Лос-Анджелес таймс». Норман и Лотта были уже на кухне. Они обнимались, обнимали меня и Барти, обзванивали всех друзей. Среда, конечно, была обычным школьным днем. Письменные принадлежности, сумка, арахисовая паста. «Пис-Су-Ар»! Даже миссис Стейтик улыбнулась Роджеру и мне — видимо, демократка. На перемене я играл с приятелями в круговую лапту. На уроке мистера Стигелмейера я произнес короткую речь о маятнике истории и о том, что истинные американцы судят о Джеке Робинсоне не по цвету кожи, а по его игре.
По дороге домой, когда школьный автобус взбирался по холмистой улице Амальфи, Мэдлин попросила меня показать руки.
— Жутко грязные, — сказал я, демонстрируя траурные серпики — смесь слизи и грунта под ногтями.
— Неважно, — сказала Мэдлин. — Это руки артиста. Ты мог бы стать пианистом. Или художником.
Войдя с Сан-Ремо на нашу дорожку, я сразу понял, что рабочих уже нет: вместо них гигантское колесо канавокопателя взрывало клумбу анютиных глазок, лилии, рододендроны. Его вращающиеся ведра похожи были на пасти; зубья выгрызали стебли и корни, жевали кустарник. Мать стояла с каменным лицом, держась за руку Мэри. Сама Мэри сдвинула на лоб очки и утирала слезы. Весь процесс, от бордюра на Романи-Драйв до стены дома, занял чуть более часа. Еще до того, как он закончился, перед калиткой собрались соседские ребята — Тим, Уоррен, Сэнди, оба Ковини и остальные. Они наблюдали за безостановочным вращением колеса; дизель выл и взревывал, пуская клубы маслянистого голубого дыма.
Читать дальше