Немцы жестокие. Погнали нас как-то их бауэрам помогать, окрестные деревни нашим трудом не брезговали: то сено косить, то брюкву собирать. Брюкву мы украдкой ели, до урчания в животе — впрок, когда ещё такое выпадет. Так вот, бредём за телегой, а на ней мальчишка лет двенадцати. Нас от усталости да с голодухи шатает, один пожилой и придержался за телегу-то, всё легче, так мальчишка не поленился — пнул его ногой в грудь: отцепись, «швайна». Я потом, когда лекции читал, от немцев отказывался. Китайцы, вьетнамцы, кто угодно, только не немцы, не могу их язык слышать! Ректор мне говорит: «Как же так, Василий Васильевич, народ то не виноват, это фашисты». А я наотрез. При этом Бетховена могу бесконечно слушать. Был в лагере Ромка Блексман, голландский еврей, мы с ним эти темы обсуждали, он до войны музыку преподавал. Сидим в каптёрке, потихоньку арии напеваем. В Роттердаме им внушали, будто по Москве медведи бродят, однако, он, когда Прокофьева услышал, засомневался: медведи — и такая музыка?
Он мне после войны писал, да я отвечать боялся — и так на Лубянку таскали, ведь «у нас нет пленных, у нас есть только предатели».
А с уголовниками такой случай вышел. Когда они в очередной раз пайку урезали, я не удержался, при всех сказал им пару ласковых. А их власть, как и любая, на предупреждении держалась, и решили они со мной разобраться, чтоб остальным было неповадно. Разговор у них короткий: поднимут под локти, и с размаху — о бетонный пол, валяйся потом во рву с переломанным хребтом — кто хватится, немцам-то всё равно. Однако ж «блатным» тоже повод нужен, у них свои правила, чтобы придраться — «шестёрки» есть. Вот однажды вечером, в дождь, заходят трое, и один, щуплый, с порога: «Ты у меня часы спёр!» А по бокам верзилы кулаки разминают. Что делать? Но я и подумать не успел: от оскорбления кровь в лицо бросилась, и я ему — в морду. Он — с катушек, вскочил — и за вилы. Убил бы, да верзилы остановили, брось, говорят, не брал он. Видно, смелость моя понравилась. А в сорок пятом, когда полк наш через Дрезден шёл, отлучился я по нужде. Захожу в разбитый дом, а там мародёры орудуют. А среди них те верзилы-уголовники из нашего лагеря. Узнали. Говорят: Василий, война вот-вот кончится, не с пустыми же руками возвращаться, а добра кругом хоть завались, давай, примыкай к нам. А я им, чтобы не обидеть, приветливо так: не могу, говорю, часть моя на улице марширует, как же я дезертирую? Смотрю, за спиной двое выросли, остальные придвинулись, косятся. Один автомат передёрнул — убить тебя придётся, иначе сдашь нас. Я прямо в глаза смотрю, не мигаю. Разве я в лагере «стучал» или слово не держал? Вспомните, было хоть раз? И сейчас не выдам — у вас своя дорога, у меня своя. Те, кто меня не знал, загалдели, но верзилы главные были, поверили. Проводили до дверей, на прощанье даже бутылку шнапса сунули — выпей, говорят, что жив остался.
Хлебнули мы, конечно, сполна, но изменить — не изменили, и лицо старались соблюсти. В лагере сошёлся я с одним австралийцем. И так ему приглянулся, что предложил он после войны к нему перебраться. Я, говорит, человек богатый, ферму имею, тысячи овец, жить будешь, не работая, на правах друга. А уж канонада слышалась, ясно, что дело к развязке. Спасибо, отвечаю, но у меня дом свой — это про подвал-то! — да и Родину я люблю. Так воспитаны были, не мыслили, чтобы эмигрировать, да и гордость за страну была. (В преимуществах советского строя отец не сомневался. «В родильном доме все одинаковые, — говорил он, — с какой стати одного в платке уносят, а другого увозят в карете?»)
Если бы нас англо-американцы освободили, то я бы поменял после репатриации германский лагерь на сибирский, но подошли наши. Направили меня в госпиталь в польский город Чинстохов, там признали инвалидом, хотели домой отправить. Но я в армию попросился. Хотелось отомстить, да и плен искупить. В свою часть самоходом добирался, на ночь останавливался, где попало, в деревнях, на хуторах. А что за люди там живут? Того гляди, убьют, фамилию не спросят! На этот случай у меня приём был особый: входя, осматриваю дом, а потом громко хозяевам докладываю — завтра наш взвод к вам на постой придёт. Но всё равно на ночь запирался на ключ, а чуть свет — из окна и — дёру! Сорок пятый — не сорок первый, война пошла другая. Если где сопротивление, в атаку не гонят — ждём «катюш», они с полчаса поработают, только потом мы. Идём, а кругом трупы обгорелые, от пламени немцы на дорогу вылезали, тут и умирали. В подвалах брошенные фауст-патроны ящиками находили, вино в бутылках, но пить не решались, начальство распускало слухи, что отравлено.
Читать дальше