Не перекричим её молчания.
Наступит ли, Господи, этот час?
Жили мы на Каляевской площади, в Косом переулке, в подвальном помещении — из окна только ноги видны. Мать целыми днями у корыта возилась: стирала, красила, она знала особые рецепты, и соседи ей всегда вещи в покраску отдавали. Комнатка с ноготь, не развернуться, и я рос за шторкой на печке, где устроили лежанку, тут и уроки делал, и читал — жил, одним словом. Летом с ребятами по улице гоняешь, а вот зимой хуже. Но ничего, в детстве ко всему привыкаешь.
Школа была в двух шагах, рядом с «Эрмитажем», куда часто сбегали с уроков — слоняться среди взрослых — глядишь, кто леденцами угостит, кто мороженым. Учился я плохо, и только до седьмого класса. А вышло так. В вестибюле на невысоком постаменте стоял у нас бюст Сталина, раз на перемене высыпали гурьбой, меня кто-то на него и толкнул. Я не удержался, врезался спиной — Сталин упал, и хуже того, нос гипсовый отлетел. Случилось это поздней весной, впереди каникулы, но я с того дня в школу ни ногой, матери рассказал — она в плач, ждали, что придут, дело-то политическое. Я первое время по знакомым прятался. Приходила тайно учительница, говорит, лучше документы из школы забрать от греха, а они покроют. Так я в четырнадцать лет работать пошёл, устроился помощником электрика. Он уже пожилой, ему на фонарные столбы залезать было трудно, стоит, с земли командует: «Васька, этот провод туда, этот — сюда!» А мне наверху нравилось, обхватишь ногами столб — далеко видно, что взять — мальчишка.
Деньги я до копейки матери отдавал, а она мне летом, как обычным школьникам, каникулы устраивала. Я их в Нескучном саду проводил, вода чистая, а вылезешь — волейбол до изнеможения. Я в нападении играл: прыгучий был и гасил с обеих рук. Так бы всё и шло, но товарищи стали в институт поступать, обидно стало, что отстаю от них, что в недоучках придётся ходить. Раздобыл задачник и стал готовиться. И так мне всё легко даваться стало, наверстал за месяцы, что годами упускал, математика — предмет строгий, ясный, не то, что жизнь. А когда пришло время институт выбирать, явились мы с товарищем в университет на Моховой, здание старое, неказистое, к тому же из-за ремонта — в лесах. Нет, думаем, чему здесь научат? А вот педагогический институт — мрамор, колонны, храм науки, одним словом. Туда и поступили. Наивные были, а кто подскажет, мать полуграмотная, вечерами наденет очки — и за Библию.
Студентом я был примерным, можно сказать, звездой факультета, но пока учился, боялся, что старое моё дело с бюстом всплывёт. Однако обошлось. И волейбол пригодился — стал капитаном институтской команды. Нашу игру как-то смотрели тренеры из института кинематографии, а потом предложили мне перейти к ним по спортивной линии. А я удивился: «Зачем? Я математику люблю». Помню, как они пожали плечами — о кино же все мечтают.
После защиты диплома меня призвали в армию. И направили к чёрту на кулички, аж в Забайкальский военный округ. Шёл тридцать девятый, в поезде мы узнали про Халхин-Гол и подумали, что нас туда везут. Так, верно, и было, но пока доехали, спасибо Жукову, всё кончилось.
Выгрузили нас в военном городке посреди степи, и потянулась служба. Климат в тех краях резко континентальный: днём жара, ночью — холод. Я не пил, не курил, на девиц сил не тратил, а еле выдерживал. А тут ещё финская кампания показала нашу слабость, и пришёл указ закалять воинский дух. Но заставь дурака богу молиться… Нас гоняли в столовую в одних гимнастёрках, а на дворе минус сорок! Воздух, конечно, сухой, не Москва, но сорок есть сорок. А летом плюс сорок, так нас заставляли в полном обмундировании, в противогазах, ползком в гору. Набегались среди сопок — дальше некуда, многие самострелы чинили, пальцы себе отрубали, таких сразу под трибунал. А командиры наши заочно в Академии учились на артиллеристов, им задания пришлют, значит, кто-то за них делать должен, сами-то неспособные. Ну, я и вызвался им баллистику решать — днём все на плацу, а я в казарме за расчётами — математика везде одинаковая. За «пятёрки» офицеры хвалят, лишнюю порцию мяса выпишут, им не жалко — кругом стада. В общем, приспособился, жить можно, да и срок подходил.
Демобилизовали нас в сорок первом, домой путь неблизкий, две недели ехать через всю страну, в поезде нам про войну-то и объявили. И тут же приказом на фронт. В Москве только три часа стояли, я успел к матери сбегать — она обнимает, плачет, а мне весело, — подумаешь, война. Полагали, не больше месяца, как Халхин-Гол. И повезли нас в тех же вагонах дальше на запад, поезд еле тащится, навстречу составы с ранеными, разбитой техникой. А однажды вагончик с пленными прошёл, маленький такой, открытая платформа, ну мы, интернационалисты, сигаретами их забросали, улыбаемся, как же, немецкие товарищи, пролетарии всех стран, соединяйтесь. Был среди нас Миша Заксман, еврей, вместе служили, он нам и говорит: вы не понимаете, с русскими Гитлер честно воюет, а нас уничтожить хочет, и я ему этого не прощу, буду драться не на жизнь, а на смерть. Глаза горят, руками размахивает! Но, чем ближе к фронту, тем всё тише делался — нагляделся эшелонов с убитыми, хмурыми, перевязанными ранеными, без ног, без рук. А в Смоленске мы в заторе стояли, так он отлучился на час, а после приносит начальнику поезда уведомление, мол, так и так, Михаил Заксман принят корреспондентом местной военной газеты «Звезда». А с нами прощаясь, объяснил, что раз он учился на журналиста, то сумеет словом досадить врагу больше, чем пулей. Однако я не осуждаю, сам офицерам баллистику рассчитывал.
Читать дальше