Это были и стыд, и жалость, и обреченная покорность обстоятельствам, в которых от него ничто теперь не зависело. И вместе с тем... Вместе с тем здесь, в суде, он испытывал порой приливы такой ненависти к сыну, что самому делалось страшно. При этом было даже перед собой невыносимо сознаться, что ненавидел он сейчас его не столько из-за Стрепетовой, сколько из-за себя самого. То есть из-за того, что он, Федоров, сидит в этом зале. Что для всех он уже не прежний Федоров, а — отец убийцы. Что его недруги рады его позору... Он звонил в редакцию, сказал, что готов уйти из газеты; ему ответили: «Да ведь суда-то еще не было, чего ты горячку порешь?..» Однако уже набранный материал попридержали. Да и могло ли быть иначе?..
А Таня?.. Только подумать, сколько ей довелось пережить, сколько доведется в будущем!.. А Конкин, его школа?.. Все под откос?..
Но было что-то еще, не менее важное... То, что собрало здесь людей таких разных и таких близких Федорову... Не родственно, не дружески даже — близких своим восприятием жизни, своим пониманием человеческого долга, порядочности, своей постоянной готовностью, к схватке со злом, какой бы облик оно ни принимало. И теперь не он один — все они терпели поражение! Торжествовали те, для кого не было ничего слаще, чем любому из них поставить подножку, свалить в грязь, растоптать!
И причиной всему был Виктор, его сын, которому была отдана половина жизни и который, сидя от него в трех-четырех шагах, не хотел встречаться с ним взглядом!
Но когда Федоров услышал отчетливое, громкое, на весь зал; «Виновным себя не признак»!» (это не было сказало ни громко, ни отчетливо, но так, именно так ему казалось) , когда те же слова были повторены трижды... После этого он уже не думал, виновны ли они на самом деле, он сосредоточился на другом: если удается доказать, что они не виновны, все будет спасено — для него, для Тани, для Конкина, для школы, учителей... Для многих и многих... Все вернется тогда на свои, места, все будет спасено!...
Он чувствовал, все зависит от того, удастся ли доказать... И важно это, только это!..
12
— Подсудимый Федоров, встаньте.
И снова у него судорожно напряглись мышцы ног, все тело, он едва удержался, чтобы не вскочить самому... И снова — как там, во дворе — при виде маленькой, хрупкой фигурки сына (до чего же маленькой, хрупкой показалась она Федорову, когда Виктор встал, отделенный барьером от зала,, от прежней жизни,, от жизни, которой продолжали жить все остальные!..), Федорова прострелила жалость, жалость и боль, захотелось кинуться к нему, заслонить, уберечь... Его качнуло, на миг почудилось — он летит, надает с какой-то неизмеримой высоты, и, чтобы не упасть, он слепо пошарил рукой, натолкнулся на локоть жены, сжал, стиснул ее руку — и она, по-своему истолковав его движение; положила свою ладонь поверх его руки, ответив на пожатье пожатьем — благодарно и скупо.
— Расскажите суду, что произошло третьего марта, где и с кем в тот день и вечер вы были, что случилось в сквере у филармонии... Но прежде объясните, вы что, полностью отказываетесь от показаний, данных вами на предварительном следствии?
Голос председательствующего звучал глухо, сурово. На скулах буграми взбухли жесткие желваки. Было заметно, что, выговаривая слова с особенной четкостью, он старается пригасить враждебное чувство, после допроса Стрепетовой нараставшее в нем — помимо воли и диктуемой положением сдержанности.
Виктор помолчал, взвешивая слова судьи и свой ответ.
— Отказываюсь, но не полностью, частично.
— Поясните; что это значит.
— Это значит,— соперничая о судьей в ровности голоса и так же четко, хотя и с некоторой небрежностью выговаривая слова, произнес Виктор,— это значит, что третьего марта в сквере у филармонии мы распили две бутылки портвейна номер четырнадцать. Это я признаю. А больше ничего не было.
— То есть — чего именно не было? Выражайтесь точнее.
— Мы никого не убивали.
Шум волной прокатился по залу и замер. И в тишине Федоров слышал, как отрывисто, сильно бьется в груди у пего сердце, отдаваясь в затылке и висках.
Оба народных заседателя одновременно склонились к судье — красавец Саркисов, блеснув смоляными, слегка навыкате глазами, и Катушкина, густо и сердито вдруг покрасневшая и что-то с горячностью проговорившая на ухо судье. Тот, в свою очередь, что-то коротко пояснил обоим и запоздало постучал по столу.
— Это как же вас понимать, Федоров?— сказала Катушкина.— На следствии одно, на суде — другое?..
Читать дальше