Я подумал обо всем этом и о том, что через год, когда Патов кончит учительский институт, он вернется к своим, вернется с дипломом, и будет ходить с сынишкой на рыбалку, учить детей в школе, радоваться, что никуда больше не надо уходить от жены — и вот тогда-то и начнется — так ему кажется — настоящая, столько жданная, обетованная жизнь.
Но теперь надо поставить ее на карту. Все поставить на карту, пойти на риск. На такой риск, который может все перечеркнуть, раздавить. И как раз тогда, когда все риски уже, вроде, позади, а дальше все ясно, устойчиво и просто.
Думая о Полковнике, я попутно думал и о Димке, о его матери, о его планах, о его ненаписанных статьях; о Сергее, который бегает среди ночи на кухню и, мусоля карандаш, стоит там, вслушиваясь в зарождающиеся толчками отдающиеся в сердце слова...
Да, мы искали выхода — и не находили его. Такого выхода, который не грозил бы страшным риском. Мы отвергали любой — не потому, что он бессмыслен, а потому, что идти на него — значит рискнуть всем.
В аудитории стало совсем темно; мы не зажигали света. Никому из нас почему-то в голову тогда не пришло зажечь свет. Я вспомнил об этом уже потом, когда минуту за минутой восстанавливал все, что случилось в этот день.
Первой поднялась Маша.
— Пора,— сказала она негромко.
Несколько секунд прошло в молчании, которое вдруг сблизило нас всех больше, чем все, сказанное за это время,— сблизило и тут же оторвало, отбросило в разные стороны.
Последний раз вспыхнул огонек сигареты — и Полковник придавил его каблуком.
— Ничего, ребятки, мы еще что-нибудь придумаем,— сказал он в пустоту.
* * *
Потеплело, и снова падал снег. Ноги скользили по утоптанному за день насту, обманчиво припорошенному сверху пушистыми хлопьями.
— Проводи меня,— сказала Маша.
После института свежий воздух ударил в голову, наполняя тело дурманящей легкостью. Мгновениями казалось, что мы стоим на месте, окруженные клубящейся мутью, а все вокруг движется, плывет мимо нас,— фонари в неярких ореолах желтого света, медленные, похожие на баржи, дома, люди, юрко ныряющие в темноту.
Маша поскользнулась, я взял ее под руку — чужой локоть, чужое тело, даже моя рука была не моей, чужой. Наверное, то же самое ощущала и Маша. Она сказала, не поворачивая головы:
— А помнишь, как ты приезжал однажды к нам?..
Я помнил. Я так часто вспоминал об этом, что воспоминание утратило жесткие очертания реальности, я не знал, было или не было это на самом деле.
— Странно,— сказала она задумчиво.— Правда, странно?..
— Да,— сказал я,— Очень.
Из-за поворота, слепя фарами, выскочила легковая машина. В этом месте машины всегда неслись, как угорелые — здесь начиналось загородное шоссе. Сбавив скорость, «победа» помчалась к центру. Сделалось еще темней.
Мы перешли дорогу и спустились к мосту. Каблуки застучали по взгорбленным, сухим доскам. Когда-то мы любили этот мост, эту дорогу до Плеханова 26, она казалась нам слишком короткой. Я подумал, что мы идем сейчас по тому же мосту, по той же дороге, но дорога теперь стала слишком длинной, а мост — просто старым скрипучим мостом. Еще я подумал, что мы идем так вот, вместе, наверное, в последний раз.
— Все вы одинаковые,— сказала она тихо.— Все вы такие же, как Олег. Все.
Да, подумал я, это верно.
— И я такая же. Сегодня ночью я была у Олега.
Я промолчал.
— Сегодня ночью я была у Олега,— повторила она глухо.
Я промолчал.
— В три,— сказала она.— В три, когда пришли за Сосновским. Ты ведь сам говорил, его взяли в три или в четыре.
— Да,— сказал я,—в три или в четыре.
— А ты? Где был в это время ты?
— Я?..
В это время мы, трое, выбрались из ресторана и дед уговаривал нас отправиться в Потапово.
— Мы пели,— сказал я,— Есть такая отличная песня, про Джонни-шкипера.
Она посмотрела на меня, как бы очнувшись.
— Ты смеешься,— сказала она.— Но ведь это страшно. Кто-то спокойно спал в это время, мы сидели в ресторане, танцевали... И вот мы сейчас идем, падает снег, а в этом доме, может быть, умирает человек. В этом, или в каком-то другом, неважно, все равно мы не знаем, и даже если бы знали... Все равно: никому ни до кого нет дела. Мы только притворяемся, что есть дело, а на самом деле нам все равно. Но если всем все равно, если действительно всем все равно, тогда... тогда...
— Что — «тогда»?— сказал я.— Что — «тогда»?..— Я вспомнил Сосновского — в тот вечер перед кафедрой.— Ты тоже ищешь какого-то смысла, какой-то гармонии, а никакой гармонией тут и не пахнет!.. Да, вот — идет снег, люди спят, болтают, смеются, и где-то умирает человек, это и есть жизнь!..
Читать дальше