— Орлы, увязывайте свою теорию с нашей практикой — иначе вам удачи не видать! — призывал он. — Привыкнете здесь, легче будет на производстве!
Гриша же предложил наплевать на столовку и питаться дома. Сбросились по полстипендии, накупили продуктов по его раскладке и установили дневальство. Дежурный вставал на час-полтора раньше и готовил завтрак. Если какому-нибудь оригиналу взбредет в голову пообедать — пусть доедает, что от завтрака осталось, а на ужин дневальный еще что-нибудь сварит. Повторивший вчерашнее меню дежурит два дня и больше, пока не придумает что-то свежее. Шесть человек —; шесть дней. А в воскресенье можно и кутнуть: пожить день на бутербродах, а вечером завалиться в кафе. Оказалось, что так и выгоднее и веселее. Стали жить на общий котел, спорить вместе и перевоспитывать второго философа, Степана.
Гришиного коллегу звали на факультете разно: то «Ветряная оспа», то «Сенная лихорадка», то «Детская болезнь левизны», то «Гонконгский грипп». Почти все прозвища были медицинскими и все с оттенком нестабильности и заразности. Это было непонятно: здоровенный бугай, имеющий некоторое представление о волшебницах в белых халатах лишь благодаря обязательным прививкам и медосмотрам, — и вдруг весь оброс болезнями? А ведь известно, что многосложная и труднопроизносимая кличка может прижиться, только если пришлась точно по фигуре, как свитер в обтяжку.
Но вскоре все стало понятно. Степан никак не мог постичь, почему, если истина одна, в мире столько философских школ и течений. Силясь разобраться, чем одно течение отличается от другого (и главное, как же оно, ошибочное и лживое, находило последователей, и притом неглупых), он с крестьянской основательностью и муравьиным трудолюбием вгрызался в теорию, изучал все «про» и «контра» и становился адептом этого течения. На время, пока его пытливый взор не прикует другая школа или система.
За три семестра он успел перебывать агностиком-неоюмистом, позитивистом-спенсерианцем, перед самым пожаром обратился в безотрадную структуралистскую веру. А из расчерченного по клеточкам, разложенного по полочкам, расписанного по схемочкам структурального мира Степа — уже на глазах обитателей восемьдесят второй комнаты — сквозь ницшеанство и гуссерлевскую феноменологию ринулся в темные дебри иррационализма. На пару дней он притормозил на распутье, откуда вели три дороги: одна — в темную пещеру психоанализа, вторая — в зыбучие пески бергсонианства и третья — в выжженную пустыню экзистенциализма. Он приволок в комнату собрание сочинений Достоевского, томики пьес Сартра, Фриша и Дюрренматта, новенький томик Камю, журнал «Вопросы философии» со знаменитой статьей Соловьева об экзистенциализме, выклянчил у завкафедрой трофейный том Льва Шестова и начал читать. «Творческую интуицию» Бергсона и «Тотем и табу» Фрейда он оставил на потом.
Человека надо было спасать. Степа уже перестал бриться и любой разговор умудрялся свести к неизбежности смерти и абсурдности бытия. Гриша мог почерпнуть запас контраргументов на лекциях, экономистам надо было бороться со Степой за Степу своими силами.
Староста комнаты Андрей Четырин, приговаривая: «Чтобы бить врага, нужно прежде всего знать его!», взялся за принесенные Степой книги и журналы, почитал и… сам заразился! Объявил себя экзистенциалистом!
Поначалу это не приняли всерьез. Гриша объявил, что Четырин стал жертвой явления, в науке этологии именуемого «импринтинг».
— Вижу, что вы не в курсе. Поясняю: импринтинг впервые обнаружен неким Хейнротом у инкубаторных гусят. Суть явления в том, что свежевылупившийся гусенок считает своей мамой не ту, что снесла яйцо, и даже вообще не гусыню, а того, кого первого увидит, выклюнувшись. Или даже не «кого», а «что». Так и Андрей: первая же философская система, с которой он познакомился не понаслышке, его и притянула!
Андрей обиделся за «гусенка», взял томик Гегеля и читал неделю добросовестно и основательно, как делал все, за что ни брался. Результат был неожиданный: чтение великого диалектика только усугубило четыринскую приверженность «философии существования». Он заявил, что экзистенциалисты простыми словами говорят о простых вещах — о смерти, о скуке, о судьбе людей, а когда штудируешь Гегеля или Канта, ощущение такое, будто в мозгу кто-то камни ворочает. Словом, только экзистенциализм и марксизм — философии, доступные простому интеллигентному человеку, а остальные — словесный туман и муть голубая, профессорская философия профессоров философии. И что он остается непоколебимым марксистом-экзистенциалистом и чтоб больше к нему не приставали!
Читать дальше