И всякий раз когда больший, а когда меньший кусок знания, обламываясь, перепадал Коляне. За разговором Андрей Севастьянович подготавливал снасть, собираясь ловить рыбу; Коляня ловил свое.
Стягивая проволокой, взятой в запас, хирург и Коляня прикрепили плот к торчащей из воды черной рогуле. Рогулю-ветку река обтекала с глухим шумком: под водой (под ними) лежало на дне мертвое, когда-то упавшее дерево, — невидное, но, вероятно, могучее, оно мешало реке. Молчали. Хирург посматривал на ноготь своей руки — как только линия ногтя в темноте станет различимой и видной, станет различимым и крючок, можно сажать наживку. Полчаса тьмы. Стлался туман. Поеживаясь в коротеньком ватнике, Коля продолжил:
— И все-таки о Якушкине — почему бы не обнародовать, пусть с оговорками, его успехи?
Хирург закурил:
— Да были ли успехи, Коляня? — И, как встрепенувшийся орел, хирург заговорил о любимой онкологии. Он опять говорил много. Он опять говорил охотно. Он курил третью подряд.
Через неделю Коляня сработал и снес в журнал свое первое большое интервью — оно было опубликовано, после чего Коляня лично отнес хрусткий экземпляр журнала Андрею Севастьяновичу и был угощаем (пусть только чаем с печеньем) у известного хирурга-онколога в доме. Хирург чем-то в публикации был доволен, чем-то нет. Коляня же оправдывался малостью своих знаний: за плечами у него лишь три курса медицинского института, а ведь онкология в медицине и вовсе особь статья. И в ответ, как водится, Андрей Севастьянович пригласил Коляню расширить свои знания, посетив клинику, и о посещении клиники Коляня, конечно, написал тоже. Коляня делал первые шаги. Он все еще впадал поминутно то в жалковатость, то в напор. Врачам клиники, едва сблизившись, он тоже суетно совал в руки журнал, раскрытый на нужной, уже засалившейся странице.
О врачах-онкологах, и тоже высокого ранга, он опубликовал еще две статейки, неплохие. Пусть и медленно, он втирался в их среду, стараясь там как-то уместиться и быть своим, и если не своим — нужным. В клинике, закидывая вопросиками о состоянии больных, он уже напрашивался в операционную, — впрочем, тут же, не дождавшись ответа, сам и отказывался, будто бы робея. Он откровенно льстил, стараясь показаться и быть не умным, но любимым («Мы же все его любим!..» — в нехитром смысле этого слова). Стараясь быть нужным и в быту, он доставал им книги и книжонки, к случаю бегал, конечно, за водкой и, не морщась, ехал в конец города, чтобы получить, истребовать для кого-нибудь, скажем, путевку, заодно же, вернувшийся, сообщал их женам, где и что видел, где и что можно купить. Именно Коляня купил ту (запомнившуюся!) медвежатину жене Андрея Севастьяновича, когда под Новый год женщина разрывалась на части и не успевала с закупками, — в общем, он лез в душу. Сладко ему не было, было — через не могу. Он рос. Он менял, успевая, кожу за кожей.
Посмеивались онкологи, подшучивая, иногда не без легкой издевки, над Коляней и над его суетой, однако же исподволь и день за днем осознавали, что в своей суете они тоже в Коляне заинтересованы: чего и хотелось. С жильем у медиков было туго, однако они сами и без повторных просьб выделили Коляне скромный номер в скромной своей гостинице. Гостиница эта (были и другие) использовалась большей частью для конференций средней руки, а также для областных слетов — слетались же белые халаты совсем редко.
Так что коробка гостиницы была тиха и полупуста, — впервые бездомно-безродный Коляня жил в большом городе без шума и гама общаги. Питался он тут же, этажом выше: в буфете с пылающей яичницей и полухолодными сосисками. Буфетик был недорогой, малолюдный, а главное — в двух шагах. Не без хлопот, но медики вскоре прописали Коляню в этом дешевеньком номере, потому что прописка была теперь необходима: Коляня как раз окончил курсы. По распределению, идя навстречу, его могли запросто послать куда-нибудь в засаратовскую глушь, — там, однако, было бы затруднительно писать о проблемах онкологии и там было бы совсем уж трудно брать интервью. Вопрос решился. Оставшийся в большом городе, Коляня по-прежнему любил на ночь глядя почитать о деревне и о зимнем лае собак, слыша, как стискивается в приливе нежности сердце.
Якушкин, в говорливости своей, пояснял собравшимся, что голову нельзя застужать именно ночью, когда воля спит и совесть, отчасти, спит тоже. Днем же, пусть в мороз, человек, «нацеленный на свою совесть, называемую иначе интуицией», может спокойненько идти по улицам в простой кепчонке и без кепчонки вовсе, однако расслабляться он не должен, более того: ежесекундно, непрекращаемо и сосредоточенно должен помнить, что идет он, смертный, по морозу с непокрытой головой. Если же суета одолевает, суете — сопротивляться, мысленно взывая к организму о поддержке. Особенно же утром человеку свойственно думать о суетных мелочах, а это опасно…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу