— Вы — это и есть мы. Вы — это ты да я, да Вик Викыч, вот кто не оставит Россию в покое, мы не оставим ее в покое, Миша, не волнуйся, сказал я уже с вдохновением. (Я впал в экстаз!) Мы — подсознание России. Нас тут прописали. При любом здесь раскладе (при подлом или даже самом светлом) нас будут гнать пинками, а мы будем тыкаться из двери в дверь и восторгаться длиной коридора! Будем слоняться с нашими дешевыми пластмассовыми машинками в надежде, что и нам отыщется комнатка в бесконечном коридоре гигантской российской общаги.
Что до светящегося окна в самом конце коридора (я показал Михаилу рукой в торец), оно не означает, кстати сказать, выхода: не означает ни выхода, ни конца туннеля, ни путеводной звезды, ни даже знака — это просто наша физическая смерть, износ тела. Просто конец нашей жизни, Миша. Слабое пятнышко света, которое дает нам отсрочку; но с ней вместе дает и своеобразное счастье жить в этом гениальном российском коридоре с десятками тысяч говенных комнат.
Вот и господин Смоликов, уже обретший литературную известность, сообщил Михаилу, что хочет поностальгировать. По былым временам, по нашей молодости — по андеграунду.
Меня он побаивался, а Вик Викыч в отъезде, так что Смоликов, ища встречи, звонил Михаилу — хочется, мол, Миша, посидеть «глаза в глаза», пообщаться. Хочется обменяться нашими «сгорбленными от подземности» человеческими чувствами. (Все его словечки, стиль.) Ему ведь действительно хочется, это правда!
Но правда еще и в том, что уже через самое короткое время господин Смоликов, словно для этого и встречался, живо и с подробностями перескажет наши разговоры в очередных интервью на телевидении, на радио и в газетах. На голубом глазу он продаст все эти наши «сгорбленные чувства» в розницу (в розницу дороже). Или он думает, что мы совсем уж ничего не знаем? (Нет, он думает, пропускаем мимо, прощаем — забываем, поддавшись каждый раз чувству встречи.)
Он, собственно, пригласил в Дом литераторов только Михаила, «выпить вместе злой водчонки», но Михаил тут же вспомнил обо мне, мол, двое нас. Смоликов помялся и согласился. Существует определенное неудобство, когда ему со мной надо пить водку (не задеть, не ущемить меня ненароком!) Но, может, ему хотелось посмотреть, что со мной сталось. (Что может статься с человеком, который был и остался каменеть в агэ.) Риск, как я понимаю, Смоликов свел к минимуму: встречу устроили не в ресторане (где межблюдное томление), а как бы случайно и на бегу — в проходном затоптанном зале, где шум и галдеж, где скорые бутерброды, а водка в розлив. Короче: напились легко и быстро; и без скандала. (Меня подмывало, но не каждый же раз я срываюсь.)
— Пришли?! — уже в самом начале Смоликов спрашивал нас, сияя глазами и подчеркнуто волнуясь; ему, мол, важно.
Как не прийти, он — наш ужин, он подвалил к нам, с руками, полными сыров, и с палкой салями, и с водкой, кофе опосля! Нет, нет, мужики, не шикуем, все наскоро — садитесь же, садитесь! И вот он поит нас и говорит об искусстве. (И уже сразу, мимоходом вбирает наши новые словечки, жесты, повадки. Ему пригодится.) Он выспрашивает, кто из агэшников погиб, и просит припомнить, как, каким образом — повесился или спился? а что слышно о Вик Викыче? жив-здоров? Молодец!.. И вновь — всем по полной! Смоликов наливает, пьет. Он дышит нами. Он старается рассмешить нас. (Он любит нас.) Он даже припоминает взахлеб строчки наших текстов. Он как сучонка, которая всю неделю трахалась с кем попало, а теперь приползла к мужу в клинику с двумя апельсинами, поешь, бедный больной.
Худ, как и прежде. Но в лице, в очерке скул Смоликова появилась холеная пригожесть, красивость человека, которого потребляют уже каждый день. (Похорошел, как пугливая семнадцатилетняя, зажившая наконец в браке.) Но остался потаенный испуг Смоликова — испуг всякого нынешнего с именем, понимающего, что его слова, тексты, имя (и сам он вкупе) зыбки, ничтожны и что только телевизионный экран, постоянное мелькание там делает из ничего нечто . До глубокой старости Смоликову хватит теперь волнений. Ведь люди беспечны, люди могут забыть. Телеэкран как гигантская лупа, нависшая над мошкой.
— ... Расскажи о конгрессе интеллектуалов в Милане, — просит Михаил.
Чуть позже:
— Расскажи об Испании.
Михаил старательно помогает Смоликову, помогая тем самым всем нам вместе — общению и миру за столом.
— Да, да. Испания... — И, набирая свежего воздуху в грудь себе (и рассказу), Смоликов вновь искоса бросает глазок на нас: а не будет ли он, Смоликов, при звуках своего вкрадчивого испанского каприччио выглядеть (рядом с чужими судьбами) слишком счастливым — обидно счастливым? Не будем ли мы с Михаилом (в особенности я, бойцовый старикан) во время его каприччиозного рассказа корчиться. То есть от боли. То есть от поздней нынешней горечи навсегда отставших . Если да — он, Смоликов, уже в зачине своего рассказа постарается и, в особенности мне (косвенно и тонко), посочувствует. И слегка воздаст. Мол, думал о тебе. Мол, думал и помнил о тебе, старый пес Петрович. Талант, мол, и какая проза!..
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу