Имевшие возможность ярко одеться и просты душой, они были совсем не против (им нравилось), чтобы их красота и их достаток били в глаза другим. Особенно в дождь, в слякоть эти броско, богато одетые женщины и мужчины казались на спуске улочки не людьми, а внезапным десантом с неба. Сравнение с небесным десантом только усиливалось, когда я видел их в окнах громадного высокого зала: мужчины в спортивных костюмах и женщины (иногда в купальниках) совершали там свои прыжки, эффектные и тягучие, как пригретая в зубах молочная жвачка. Переворачиваясь в воздухе, женщины в купальниках вдруг кланялись друг другу. Раскланявшись — разлетались в стороны. Они бились о пружинящую ткань спиной и рельефной задницей, но тут же вновь мягко-мягко взлетали, бескостные инопланетяне. Михаил и я, застывшие на десятилетия в андеграунде, казались вблизи них издержками природы, просто червячками — ссутулившийся, постаревший, копошащийся червячок сидит и перебирает буквы (на пишущей машинке), а совсем рядом, в доме напротив, красивые люди взлетают и падают — с каждым аховым падением не только не погибая, но еще более взлетая и сближаясь с небом. Не птицы еще, но уже и не люди.
— Там женщины. Там — настоящие! — Михаил, появившись (с рукописью) в тот вечер у меня, застыл у окна. Он жевал бутерброд с колбасой, не отрывая взгляда от полуптиц.
Я засмеялся:
— Не то что твои! — Женские образы Михаилу сколько-то удавались, спору нет, но настораживало, что вокруг и рядом с автором (мне ли не знать) жили женщины почему-то совсем-совсем иные. Жесткие и цепкие. И чуть что дававшие ему пинка (начиная с его решительной жены, удравшей от Михаила за границу, едва ей там засветило).
Михаил тоже понимал несоответствие. И как только в очередной повести возникала сентиментальная женщина, приносил мне почитать, устраивая ей (и себе) проверку. Знал, что ждет разнос. Так уж сложилось. Потеряй я боевые клыки и подобрей вдруг к своим ли, к чужим, не важно чьим, текстам, для Михаила (для нас обоих) рухнуло бы одно из измерений вербального мира.
Но с некоторых пор я уже не в состоянии читать с начала; тяготят усилия. Возможно, не хочу иметь дела с замыслом, который скоро угадываю. (Возможно, просто старею.) Зато произвольные куски из середины, из четвертой главы, любые десять шелестящих страниц подряд — вот мое удовольствие. Лучшие тексты в моей жизни я прочитал урывками в метро. Под пристук колес. Вот и Михаил вновь описывал своих плачущих, плаксивых, слезокапающих, слезовыжимающих женщин — а что? а почему нет? — писали же вновь и вновь живописцы пухлых, пухленьких, пухлоемких, пухлодразнящих мадонн. Читал, и мало-помалу меня захватывало. Ах, как он стал писать! — думалось с завистью. На сереньком, на дешевом бумажном листе, дважды кряду, текст довел меня до сердцебиения: снисхождение к женщине было явлено в строчках с такой болью и с такой бессмысленной силой прощения, что какое-то время я не смог читать, закрыл глаза. Станцию за станцией ехал, тихо сглатывая волнение.
Провожая немощную старуху, Михаил слетал в Израиль (по просьбе и на деньги ее родственников). Заодно повидался там с братом. С братом не виделись десять лет! Они общались, не расставаясь, все три дня. Брат следил за событиями в России, сопереживал. Но как только Михаил, воодушевясь, стал рассказывать, как он вместе с другими во время августовского путча строил заграждения у Белого дома и спешил защищать шаткую демократию, брат, выслушав, грустно ему заметил:
— Когда вы наконец оставите эту несчастную страну в покое?
— Эта страна — моя, — сказал Михаил.
Брат промолчал.
Михаил был задет. Он вернулся обиженным.
И теперь спросил меня:
— Как ты думаешь: брат имел в виду (он ведь сказал вы ) евреев, оставшихся в России?
Я пожал плечами: разговор братьев понимать трудно, еще труднее интерпретировать за глаза.
— Возможно, он имел в виду вообще всех наших либералов...
— Начиная считать, скажем, с Герцена? с Петра Великого?..
Я засмеялся: некоторые начинают отсчет с отшельников — со святых отцов, убежавших от мира в пустынь.
Я попытался импровизировать (не умея объяснить).
Вы — в контексте упрека! — могло и впрямь означать всех вообще возмутителей и без того нескучного российского спокойствия: волна за волной. Отшельник — как внутренний эмигрант. Едва кончаются отшельники, как раз и начинаются эмигранты. Эмигрантов сменяют диссиденты. А когда испаряются диссиденты, заступает андеграунд. Прочтений (интерпретаций) русского отступничества достанет на всякий вкус. И прекрасно. Это — мы. В России, как нигде, новизна любой идеи оборачивается через время своим выворотом. Мы мученики не идей, а их мучительно меняющихся прочтений, еще когда заметил мой насмешливый брат Веня.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу