И Нора возмущалась вслед за сестрой:
— Надо же, свалился на голову! — И ей было жаль Пепелу за то, что женихи у нее никудышные — один вон на колесе катается, а другой — безликий какой-то, глаз остановить не на чем. Одно достоинство — что тбилисский.
И еще Нора думала, проваливаясь в кровати почти до земляного пола: «А ко мне кто посватается? Вдруг меня никто не возьмет? Пепела как старшая выйдет первой замуж, и настанет черед младшей сестры. А где он, мужчина, в которого можно влюбиться? Кто он?» И она плакала.
И вдруг нежданно-негаданно Тенгиз сказал — Нора! Пепела была вне себя от счастья — он ведь ее из петли вынул. А Нора вскинула глаза на Тенгиза, как ружье. Дай хоть взглянуть на тебя, парень…
Только времени почти не осталось. Война! По пыльным улицам на тяжелых велосипедах поехали почтальоны. Повезли похоронки.
— Я ведь не Бог, знаете ли, — говорил старший Гомартели, провожая беременную Нору к доктору. Она там залезала на кресло и закрывала лицо руками от стыда, хотя доктор была женщина. — Третий удар я не перенесу.
Старик Гомартели теперь волочил одну ногу, а левую руку держал в кармане как чужую, как руку вора. Однако он был больше зол на Сталина, чем на Гитлера. Это Сталин в тридцать седьмом году нанес ему первый сокрушительный удар — отнял жену. О жене с тех пор не было вестей, и старик Гомартели считал ее мертвой. Он бы хотел, чтоб она была мертвой. Он сам побывал в руках НКВД и считал, что женщина такого не выдержит, лучше умереть не мучаясь. Он видел в застенках женщин, встречал даже знакомых — красавицу Кетусю, например, жену дирижера, — но о своей жене ничего не знал. Он даже не подозревал, что она арестована, пока был в тюрьме.
Он видел и самого дирижера, известного своим абсолютным слухом. Гомартели вели на допрос, вверх по лестнице, а мужа Кетуси — вниз. Гомартели-старший знал, что за это — карцер, что стоять в подвале по колено в воде, но он прокричал: «Евгений, я видел Кетусю, она здесь, она жива!» А Евгений приложил руки к ушам, а потом развел их в стороны, как дирижер в конце исполнения музыкального произведения. Ничего не слышу, показал он. Конец.
Через много лет сухонький старичок, с лицом незапоминающимся, безликий, как принцесса в снах молодого Тенгиза, рассказывал Арчилу Гомартели: «Евгения завели в кабинет с завязанными глазами, и Берия спросил его, изменив голос: „Где я? Кто я?“ — „Это вы, Лаврентий Павлович“, — ответил дирижер. И Берия убедился, что у дирижера действительно прекрасный слух». И тогда, рассказывал старичок, Евгения лишили слуха. И показал — вот так и вот так. И развел руками, безликий, — конец.
Старичок приходил к Арчилу Гомартели за мазью. Он увидел портрет на стене и сказал:
— Я ее видел! Ее быстро расстреляли. А меня тогда посадили в третий раз.
— А вы за что сидели? — поинтересовался Арчил.
— Я? — удивился старичок. — Я — как все. То сажали за то, что был против, то за то, что был за.
Гомартели-старший сидел за свою мазь, секрет изготовления которой хранился в семье триста лет. Он выдал этот секрет на первом же допросе. Выплюнул несколько зубов после удара и продиктовал: «Берем…» Но его заставляли повторять каждый день: «Берем…» И его продолжали бить и еще делать всякое — вот так и вот так, — о чем он никогда не хотел вспоминать и рассказывать. И ему показалось, что конца не будет, и он уже мечтал о смерти, но чтоб быстро, чтоб не мучиться. Накинуть бы петлю на железный крюк и повиснуть. И он сказал им, полушепотом, потому что язык не ворочался, не помещался у него во рту: «Самое главное — заговор!»
И на него закричали со всех сторон: «Давай заговор! Пиши текст!»
«Нет текста, — засмеялся он беззубым ртом, — весь секрет в голосе. Только у нас, Гомартели, есть голос, который может подействовать на мазь!» И показал рукой на горло — конец!
Его выпустили. Выбросили за дверь. Он пошел по улицам, не узнавая их. Солнце, красивые женщины, мужчины с папиросками, кричит патефон… Люди, как же вы можете? Он вошел в свой двор — тутовое дерево в пурпурных ягодах, как в крови. Черноволосый парень бросился ему на грудь:
— Папочка! Папочка!
— Где я? — прошептал старый Гомартели. — Кто я?
Черноволосый парень, Тенгиз Гомартели, писал письма с фронта. Нора носила их в лифчике, меж пополневших грудей, а в животе — его дитя. Письма, правда, были не к ней, но она упоминалась там, среди прочих.
«Здравствуйте, мой дорогой папочка! — писал Тенгиз. — Надеюсь, вы в полном здравии и бодром духе». Потом шли пожелания — опять же здоровья и бодрого духа, а потом приветы — жене Норе Беридзе, сестре жены Пепеле Беридзе, брату жены Отару Беридзе, всем родным и близким и в конце два слова о себе. Не о себе даже, а о том, как здорово и бодро воюет Красная армия против вероломных захватчиков.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу