Вот это я и имел в виду, открывая для себя, что в работе Рембрандта живет обещание . Она как бы доказывала мне, что возможно творчество не подобий, а самой жизни.
Именно тогда и родился у меня один образ. Я мысленно увидел остывающий, несущий в себе живое тепло матери-солнца первозданный, точнее, перворожденный — еще без моря, дерева и человека — земной шар, удивительно напоминающий по форме… посмертную маску с лица Гегеля, и, пережив в сердце миллионы лет, увидел облако, поднимающееся над уже холодным, под умирающим солнцем, — опять без дерева и человека — земным шаром: облако вечности, насыщенное лучшим, что нажило человечество, медленно уплывающее в космос, чтобы отдать это богатство иным мирам. Последние лучи солнца высвечивали в облаке один из самых удивительных мужских портретов Рембрандта — мужской портрет 1645 года (сейчас он находится в Нью-Йорке в музее Метрополитен), это пастозно вылепленное из густых мазков лицо — лицо ВЕЧНОГО ЧЕЛОВЕКА. Углубляясь в него, будто осязаешь истину о человеке. (Я передаю мысли того времени.)
Лицо рембрандтовского мужчины повествует о бесконечности нравственного и духовного развития, о вечном восхождении, о бессмертии, которое не в силах будет побороть и умирание солнца. Оно говорит о возможности наступления новых духовных возрастов человечества, о раскрытии новых духовных сил, о том, что даже нерожденное и невоплощенное не уходит бесследно из мира, о трагическом пути и великой конечной победе человеческого духа, который выработает ценности, выдерживающие наивысшие критерии космоса и вечности, ценности, которые переживут земной шар.
Да, но почему я увидел землю на заре ее существования похожей на посмертную маску Гегеля? При чем тут Гегель? Его посмертная маска?! Новорожденный земной шар, у которого в будущем тропические леса и тропические ливни, наскальные рисунки бизонов, Моцарт и Достоевский, Эрмитаж и космодромы и… маска — посмертная?! Но в том-то и дело, что маска с лица Гегеля и похожа и непохожа на посмертную, в ней — что-то зыбко неоформленное и беспокойное при почти планетарном величии: кажется, перед тобой в некоем микрокосмосе колышутся океаны и формируются материки. В ней ощущается трагедия мысли, которая осталась мыслью, а хочет стать чем-то большим, воплотиться, вочеловечиться и даже в посмертной маске испытывает тоску по высокой реальности. Начинаешь думать о космической катастрофе, о некоей неудаче миротворения, а потом о лоскуте солнечной материи, на котором и мне будет суждено родиться через миллионы лет, лоскуте, ставшем невольным слепком этой неведомой космической катастрофы, чтобы воплотить несбывшееся, вочеловечить безликое.
И я думал об этом, пока не донесся однажды тихий смех Рембрандта:
«В мой век не было, по счастью, фантастических романов, которыми вы явно объелись, и наше воображение было более земным и точным, если хотите, ремесленным».
Этот насмешливый голос лишил меня возможности высказать ему тоже, несомненно, фантастическую мысль о том, что, по-моему, материя его картин эволюционирует, как подлинно живая материя развивающегося мира и когда-нибудь мы услышим радостный возглас его Данаи… И я говорил с ним тоже о точном, земном, ремесленном… Когда поверхность его картин освещалась в упор солнцем, лучи открывали, точнее, обнажали в темно-коричневом, непроглядном тускло-оливковое, серо-охристое, палево- и золотисто-коричневое. Мы видим богатство разнообразнейших по оттенкам напластований, повествующее нам о богатстве материального мира, об очаровании земного, кажущегося будничным, обычным, как кажется неприглядно темной эта поверхность, когда ее не освещает солнце, высвечивающее бесценную суть материи. В полотнах Рембрандта торжествует та высокая реальность, по которой и тоскует отвлеченная мысль, — поэтому, должно быть, я и увидел уходящее в вечность облако в образе рембрандтовского портрета.
Тогда же я написал небольшой этюд о находящемся в Эрмитаже рембрандтовском портрете Старика. Почему-то (очередная фантазия) показалось мне, что Старик этот может рассказать что-то новое о Спинозе: ведь они жили в одно и то же время, в одном и том же городе — Амстердаме. Мне хотелось думать, что они общались. О чем же могли они говорить? О! — утверждал я. — О чем угодно. О шлифовке стекол или вязке морских канатов. О том, что в туманные ветреные вечера иногда горлом идет кровь…
А может быть, они говорили о боге, веротерпимости? Или о том, в которой из лавок торгуют хорошим трубочным табаком?
Читать дальше