Чтобы заставить заключенного говорить, была разработана процедура растормаживания, которая вызывает полное расслабление организма. Человека привязывают к креслу и, в присутствии врача, чтоб не умер, вводят в вену пять кубиков пятипроцентного раствора барбамила, растворенного в глюкозе, и делают внутримышечный укол кордиамина, чтобы не отказало сердце. Барбамил, наркотик из семейства барбитуратов, полностью снимает любую внутреннюю защиту. Ты становишься совершенно аморфным, тебе можно задавать любые вопросы, и ты на них ответишь все, что знаешь. Настоящая кража со взломом, когда грабитель врывается в твое подсознание.
Санитарами в спецбольнице работали заключенные первой судимости, имевшие десяти-пятнадцатилетние сроки, в основном по бытовым статьям: аварии, экономические преступления, хищения в особо крупных размерах. Кандидатуры на эти должности тщательно отбирались специальной комиссией войск МВД. Отбирали не только по физическим данным. Кандидаты проходили многочасовые собеседования и специальные курсы обучения. Уверен, что основной дисциплиной этих курсов была жестокость. Их натаскивали, как сторожевых собак, и приучали без рассуждений и угрызений совести исполнять любые указания больничной администрации. За это они могли рассчитывать выйти на свободу, отбыв половину срока наказания.
Эти-то санитары и ухаживали за нами, больными. Их главной задачей было раздать нам лекарства и заставить принять их. Уклониться от приема препаратов было практически невозможно. Нас выстраивали в камерах между коек и заставляли проходить шеренгой между двумя здоровыми санитарами, проверявшими металлическими лопатками-шпателями, проглотили ли мы таблетки, и при необходимости с силой разжимали упрямым зубы. Одно время я глотал таблетки, а, вернувшись в койку, отрыгивал их и уничтожал. Вскоре санитары мою хитрость разгадали, обнаружив остатки полурастворившихся таблеток в подушке и заметив опытным глазом отсутствие действия на мое сознание. Мне перестали давать таблетки, стали делать внутривенные инъекции.
Вставать с больничной койки мы имели право только три раза в сутки. Все остальное время должны были лежать, выпростав руки поверх одеяла. Накрываться с головой категорически воспрещалось. Медсостав должен был всегда иметь возможность убедиться своими глазами, что ты неустанно деградируешь, теряя человеческие черты.
Каждый день нам предлагали часовую прогулку. Прогулки проходили в каменном мешке внутреннего дворика, примыкавшего к стене теплоэлектроцентрали, которая выбрасывала из трубы на головы и плечи гуляющих килограммы серой пыли и шлака. Прогулка превращалась в пыльный душ, поэтому большинство от нее отказывалось, благо такой отказ допускался. Раз в десять дней нас водили в баню — такую же камеру, более тесную и удушающе жаркую. В узком предбаннике заключенные вынуждены были толкаться, касаться друг друга. При этом раздавался странный звук, словно от удара ржавого металла по металлу. В течение десяти дней, прошедших с последней помывки, каждый из нас получал такое количество внутримышечных инъекций, что наши подштанники пропитывались засохшей кровью и становились похожи на кровельное железо.
В моей палате было десять человек. Однажды, вернувшись с прогулки, я заметил, что мой сосед Сергиенко лежит неподвижно под койкой. Я понял, что он умер. Во время суматохи перед обходом врачей никто не заметил, как он сумел забраться под койку, где заранее приготовил тонкую веревку, сплетенную из лоскутов от кальсон и рубахи, и ухитрился повеситься в узком пространстве между постелью и полом — представляю, какая для этого потребовалась решимость! Когда Сергиенко выносили из палаты, лицо умершего светилось радостью. Я снова видел страдальца, счастливого избавиться от мучений, сбежав туда, где его невозможно догнать. Он словно говорил нам всем:
— Я вернулся к себе. Мне повезло. Я свободен!
Да будут прокляты его мучители!
Выносившие труп санитары были в бешенстве: с них строго спросится за то, что не досмотрели. И конечно, это сразу отразилось на нас. Жестокость и грубость санитаров удвоились. Трижды в день нам разрешалось выйти в туалет. Я давно уже бросил курить, а курильщики имели право выкурить в туалете по одной самокрутке — папирос в больнице не было, давали только махорку. После смерти Сергиенко вместо трех самокруток в день оставили только одну. Для тех, кто курил, это стало дополнительной мукой. Один из санитаров, Николай Гаврилов из Донецка, огромный верзила, в промежутках между процедурами качавший мышцы в комнате санитаров, давно избрал меня своей мишенью. Когда я проходил мимо него, он старался исподтишка толкнуть или ударить меня стулом, словно ненароком уронить мне его на ноги. Он грубо засовывал мне в рот металлический шпатель, норовя попасть по зубам или расцарапать небо. Он не раз нещадно бил меня, связанного. Вместо прописанных пяти миллиграммов галоперидола он мог дать восемь-десять. И мерзко лыбился, следя за их действием. Он мог бы меня загубить в этой больнице, и мне невозможно было с ним бороться. Я медленно угасал. Особенно усилилась его злоба после самоубийства Сергиенко.
Читать дальше