— Алексашин! — вызывает наша ларечница по списку. — Распишись!
— Шурочка, солнышко! — лисьим голосом начинает опытный зэк. — Какая ты сегодня красивая!
Остальные молчат, еле сдерживая смех.
— Верно, Шурочка! С остатнего разу шибко похорошела! Правда, ребята? — оборачивается он к камере.
Ребята мычат как будто утвердительно.
— Ой, что-то было сегодня ночью! Зуб даю, Шурочка, было! Сразу видать… Не дают тебе покоя мужики.
— Хватит болтать-то! — обрывает его баба Шура, на самом деле страшно довольная.
— Да, правда, Шурочка! Ты сегодня утром словно бутончик! Как зовут счастливчика?
Баба Шура сияла и, хотя и била шутника по рукам, но разрешала купить лишнюю буханку хлеба. Хлеб — самая дешевая еда, буханка стоила четырнадцать копеек, и если б разрешили, на два рубля их можно было купить немало, но не положено! Почему не положено, кем — неизвестно. А тут у счастливчика целая третья буханка. Когда баба Шура уйдет, он достанет затыренную [26] Затырить — украсть, спрятать (сл.).
алюминиевую ложку, запрещенную в камере как возможное оружие. Черенок у этой ложки долго затачивался на ножке кровати и превращался в подобие столового ножа. Счастливчик быстро съест законную буханку, а вторую нарежет на ломтики острым черенком и поставит сушиться на тумбочку возле нар. Эти ломтики, высыхая, из буро-черных становятся коричневыми, потом серыми, с хрустящей поверхностью и еще не вполне затвердевшим сочным и питательным нутром. Постепенно теряя лишнюю влагу, они распространяют вокруг себя невероятный хлебный дух, которого мы обычно никогда не чуем, мгновенно заглатывая свою пайку. Назавтра счастливчик выменяет пару ломтиков на соль и начнет присаливать свою нежданную добычу. К вечеру второго дня у него на руках окажется десятка три небольших солоноватых сухарика, вкуснее которых трудно что-нибудь придумать.
— Баба Шура! — кричит вслед за удачливым говоруном какой-нибудь новичок. — А мне можно?
Баба Шура взрывается, захлопывает кормушку и истошным голосом зовет ментов, словно ее пытались по меньшей мере изнасиловать.
— Надзиратель! В изолятор его! Нарушение режима!
Так бывало на моих глазах не раз. Прибегали надзиратели и бросали неосторожного в карцер. Предлог для наказания баба Шура изобретала мгновенно и с завидной простотой. Тот стащил у нее сахар, этот пытался проглотить чужой маргарин… В свои почти восемьдесят лет баба Шура не выносила ни малейшего намека на возраст. Ларек пострадавшего, оплаченный с его счета, конечно же, оставался у бабы Шуры, а это значило, что следующий месяц ему придется туго: ларек хотя бы немного удерживал человека на грани постоянного отчаянного голода.
То, что могло показаться мелкой прихотью цепляющейся за жизнь старухи, любительницы молодой плоти, над чем мы просто посмеялись бы в нормальных условиях на воле, оборачивалось смертельной опасностью для того, кто еще не привык изворачиваться и льстить. Вся страна пресмыкалась перед партией и правительством. У нас масштабы были другие: чтобы выжить, мы должны были пресмыкаться перед беззубой бабой Шурой.
Конечно, в лагере, а особенно в тюрьме сидели не невинные агнцы. Тут были и воры, и убийцы, и насильники, и особо опасные мошенники. Я согласен, что мы должны были пройти через искупление. Но если общество не уничтожило нас сразу, оно должно было относиться к нам как к людям. Не говоря уже о том, что те, кто вершил правосудие, зачастую были не лучше, если не хуже своих арестантов. Не говоря также о том, что многие попадали под колесо закона не то что случайно, невинно, нет — но из-за свободолюбивого характера, из-за того, что не умели приспособиться к нечеловеческим обстоятельствам, быть «как все».
Издевательства, побои и голод превращали заключенного в животное. Прости меня Бог, но иногда мне начинало казаться, что в сталинских или гитлеровских лагерях было легче. Там убивали физически и довольно быстро. Здесь убивали постепенно, вытравляя из обитателей тюрьмы все человеческое и превращая их в безмозглых рабов, думающих только о том, чтобы любой ценой сохранить жизнь, какой бы она ни была.
Если человека в течение многих лет бить и унижать, он может к этому не только привыкнуть, но и начать испытывать от побоев то удовольствие, которое в свободном мире называют мазохизмом. Однако я думаю, в этом нет ничего сексуального. Это сорт самоуничтожения: если весь мир хочет моей гибели, пусть будет так. Чем хуже, тем лучше!
Читать дальше