— Каждый из них мог стать кем-то великим, понимаешь? — спрашивала она таким тоном, словно это был один из четырех вопросов Агады.
Закрыв глаза, Елена вызывала в памяти знакомые образы.
— Вот Пепа, будущий врач, а это Мендл, летчик; тут и Сареле, редкая красавица, и Фрида, лучшая учительница.
Вдруг она с испугом обрывала себя и, хотя глаза были все еще закрыты, взволнованно восклицала:
— Я больше не вижу их, я больше ничего не помню! Почему они не выросли? Почему спустя столько лет они выглядят по-прежнему?
Открыв глаза, Елена продолжала рассказ, но водоворот тоски все глубже затягивал ее.
— Отец, похожий на Моисея и мудрый, как Маймонид, был особенным человеком. Он не делал разницы между знатным и бедным, между злым и умным, он любил людей больше, чем любит их Бог… — Она повторила: — Любил больше, чем любит их Бог. Он любил всех.
И каждому члену семьи Елена приносила стул, тарелку, нож с вилкой, салфетку и поминальную свечу.
— Говорят, дать пищу голодному — доброе дело, так, может, кто-нибудь придет. Стул, тарелка, салфетка… я знаю, что это не имеет отношения к реальности, только к вероятности.
Она вздыхала с горечью, в которой еще теплилась надежда. Так трапеза продолжалась до глубокой ночи, «и в этот день ты должна поведать своей дочери», в день, когда смешались чудо, кошмарный сон и явь, тени от поминальных свечей и лучи света из соседских домов.
Каждый год, когда приходила пора традиционной для седера песни «Один, кто знает», Елена вздыхала и спрашивала:
— Почему же не два, почему не два?
Она поясняла свой вопрос:
— Наш Бог допустил ошибку, и нет никого, кто мог бы ее исправить.
И с горечью добавляла:
— Как жаль, что один, а не больше, как жаль.
Елена включала свет, пасхальный вечер подходил к концу.
На следующий день она рассказывала, какой чудесный седер она провела и как интересно было повидаться со всей семьей.
1980–1990 годы
Даже спустя много лет на каждое мое приглашение Елена отвечала:
— Спасибо, Элизабет, я бы приехала, но ты ведь знаешь, я уже приглашена, это мой долг, я не могу.
И поскольку я это знала, то сама приезжала к ней.
У соседей, как всегда, горел свет, а у нас в комнате, как всегда, стояли сумерки, и никто так и не постучал в дверь.
В первые дни четвертого класса наша кухня превратилась в мастерскую. Вместо посуды и столовых приборов я разложила на столе карандаши, краски, кисти, ластики, мелки и бумагу. Наблюдая за моими приготовлениями, Елена поинтересовалась, что значит весь этот бардак.
— Домашние задания для Виареджо, нашего нового учителя по изобразительному искусству, — не отрываясь, ответила я.
Она с настороженностью следила, как я рисовала портреты.
— И тебе не стыдно? — спросила Елена. — Ты когда-нибудь видела таких людей?
И не дожидаясь ответа, заключила:
— Все ясно, художницы из тебя не выйдет.
Всякий раз, когда Елена обнаруживала во мне отсутствие какого-нибудь таланта, она делала все, чтобы скрыть этот недостаток от других.
— Картины для Вирджинио я беру на себя.
— Виареджо, — поправила я.
— Виареджо, Вирджинио — какая разница, все равно с таким именем нельзя работать учителем.
У меня не оставалось выбора, я была вынуждена принять ее предложение, и вышло так, что с четвертого по восьмой класс Елена раз в неделю делала мое домашнее задание по изобразительному искусству. В другие дни она разрисовывала наши стены, раскрашивала шкафы и полки и дополняла картины новыми красками и образами.
Еще в четвертом классе я стала «лучшей художницей района». Рисунки Елены отличались цветовыми решениями, перспективой, особенно хорошо ей удавались дома, деревья и портреты.
«Совершенное единство техники и чувства», — записал Виареджо в моем дневнике. Он никогда не задумывался, откуда появился такой талант, просто пристально и молча разглядывал принесенные мной работы.
В старших классах Виареджо начал задавать более сложные задания. Техника, цвет и форма Елены по-прежнему оставались безупречными. Несмотря на это, иногда возникали трудности.
Когда нам выдали задание изобразить королевский обед, Елена нарисовала роскошное застолье из овощных очисток, заплесневелого хлеба и мутноватой похлебки. Виареджо впервые застыл перед моей работой, весь задрожал, покрылся мурашками и, не сводя глаз с картины, взволнованно пролепетал пересохшими губами:
— Не обед, конечно, но техника прекрасна.
Читать дальше