Вот что я мог бы рассказать женщине из налогового управления, которая в прошлом была искусствоведом. Но я не знал, будет ли ей интересно. Не был уверен, что она вправду приняла «Мадонну», что картина всерьез ее взволновала.
Я вообще много чего не знал.
Теперь, задним числом, могу сказать: к счастью, я не знал почти ничего.
К примеру, не знал, чем в ту пору занимался с Паулой телохранитель. Собственно говоря, телохранитель, разумеется, был не один, они работали вчетвером, сменяя друг друга, и я не знаю, шла ли речь только об одном или обо всех четверых. Сейчас, когда иной раз вспоминает об этом, Паула говорит «телохранитель». Он принуждал ее к сексу. И она не могла протестовать, не смела защищаться. Знала ведь, что телохранитель ей необходим, что без охраны не обойтись.
Женщина из налогового ведомства занимала пост управляющего, этого я тоже не знал. Я долго стоял на лестнице, глядя ей вслед, она приехала на «опель-кадете». Когда же я наконец повернулся и хотел войти в дом, оказалось, ладонь примерзла к дверной ручке, пришлось отдирать.
— Надо было поручить все кому-нибудь другому, — сказала Паула. — В одиночку тебе дело с «Мадонной» не уладить, слишком она для тебя масштабна. Мне вот ни о чем не нужно беспокоиться, дядя Эрланд все улаживает.
Она по-прежнему выступала в ресторане, днем репетировала, а весной и летом будет гастролировать в провинции. Я всегда знал, чем она занята, и был за нее спокоен.
— Ты не понимаешь, — сказал я, — какую ответственность возложила на меня «Мадонна». Найти ее — почти все равно что написать.
Я не хотел говорить Пауле, но мне часто казалось, будто «Мадонна» целиком и полностью мое творение, а вовсе не Дарделя.
Зима выдалась необычайно студеная, заказчиков приходило меньше обычного, и в мастерской я работал не более нескольких часов в день. Паула прислала мне «Иберию» Дебюсси, и я слушал ее снова и снова. Исполнял «Иберию» Лондонский филармонический оркестр, как раз в такой музыке я тогда и нуждался. В ней нет крупных тем и симметрии, нет ничего упорядоченного и четкого. Звуки существуют просто как таковые, и только, они никуда не ведут, гармонии все время сдвигаются, тональности приходят и уходят, они совершенно случайны, предвидению ничто не поддается. Все инструменты обособлены, вынуждены полагаться лишь на самих себя средь полной неопределенности, изменчивости, непостоянства.
Слушая «Иберию», я думал: все будет хорошо, поскольку случиться может что угодно.
На письма я не ответил — ни Дитеру Гольдману, ни Марии, ну, той, которая утверждала, что по-прежнему живет у меня. Однако я непрестанно думал о том, что напишу в ответ, ведь когда-нибудь придется это сделать, я буду вежлив и участлив, но на рассеянный и слегка небрежный лад, они ни на секунду не должны заподозрить, что их письма встревожили меня или что я воспринял их претензии всерьез. Может быть, удастся обойтись одним и тем же ответом. Все мы как новорожденные, думал написать я, ждем для себя счастья и удовольствий, но случай быстро берет нас в оборот и учит, что мы ничем не владеем, что все принадлежит ему — и все имущество, и вся родня, и друзья, и наши руки, ноги, глаза и даже нос посреди физиономии.
В конце февраля мороз отступил, и я даже мог на время открывать в мастерской окно. И вот однажды, стоя за рабочим столом, вдруг услышал, как кто-то окликает меня в окно:
— Привет, багетчик! Чем занимаешься?
Она. Управляющая из налогового ведомства.
— Семейной фотографией, — ответил я. — Серебряная рама со стеклом. Пять поколений.
— Господи, — сказала она, — неужто такое возможно? Пять поколений!
— В Магдебурге есть фотография шести поколений, — заметил я. — Семейство по фамилии Раублиц.
Недаром же я от корки до корки прочел «Книгу рекордов Гиннесса».
— Можно нам войти? — спросила она.
— У меня открыто, — сказал я, — до пяти.
Они вошли один за другим, но я их не считал. Не то пять человек, не то шесть. Она всех представила, хотя позднее я не мог вспомнить ни имен, ни должностей. Был среди них судебный исполнитель или заместитель оного, несколько полицейских, а еще, кажется, начальник инспекции. Они стали посреди мастерской, огляделись по сторонам.
— Добро пожаловать, — сказал я.
А затем сообщил, сколько стоят писанные маслом подлинные картины, и добавил:
— «Мадонна» в витрине не продается.
О чем речь пошла дальше, я не помню, они говорили в основном между собой, на меня особо не обращали внимания. Я сел на табуретку, на которую обычно встаю, чтобы передвинуть крючья для картин на потолочном карнизе. Они принесли с собой черные пластиковые мешки и теперь совали туда все, что попадалось под руку, — каталоги, прейскуранты, проспекты, записные книжки, невразумительные дедовы чертежи и карточные колоды, из которых я раскладывал пасьянс, опорожнили все ящики, коробки, папки, забрали даже последний номер «Новостей недели», который мать Паулы принесла нынче утром. На обложке было написано, что Паула наконец встретила свою любовь.
Читать дальше