— Ну, знаешь… — я слегка сдал под таким напором. — Не суетись, подожди. Я сейчас с собой градусника не взял: я же только на минутку зашёл. Не волнуйся: тело болит, значит, оживает. А прежде не болело ничего, потому что ты как мёртвая была, понимаешь? Тело-то твоё уже, считай, умерло! А мы…
— Пора мне! — чуть нахмурясь заметила Петровна, — Девяносто пять уж миновало. Чего тут хлопотать ещё? Всё уж сделано, а чего не сделано, о том поздно жалеть. Да помирать-то, пусть и помирать, а болеть-то всё равно не хочется. Ты — врач, ты лечи.
— Петровна! — я решил, что разговор пора кончать. — Петровна, слушай меня! Главный курс лечения уже проведён, ясно? Мы тебя облучили, просветили, то есть, — верно? Верно. В этом всё лечение. Теперь немножко побочные явления тебя помучат, остаточные всякие боли, — не обращай внимания. Месяц — и всё образуется.
— Месяц… — задумалась она и пошевелила редкими седыми бровями. — Какой-такой месяц?.. Что же мне, целый месяц маяться?..
Воспользовавшись этой минутой задумчивости, я развернулся и ушмыгнул во двор, оттуда на улицу. Валькин Огород, сиречь проспект Революции, раззолоченный майским солнцем, пахнул мне в лицо чистым берёзовым духом. Где-то пилили дрова двуручной пилой, и свежие, сочные опилки благоухали, как перья с ангельских крыл; кто-то с отчаянным упорством заводил мопед и тонкая струя бензиновой гари, словно крупинка перца в супе, добавляла воздуху жизни и остроты; возлаяла сонная дворняга, возопили разом двое петухов с двух концов улицы, кто-то певуче чирикнул с верхушки старой берёзы; — я послушал, понюхал, пощурился на солнце и понял, что жизнь удалась.
Славик вызвал меня в тот же вечер. В Доме Культуры у него была тесная комнатёнка, которая оставалась его кабинетом всегда, — даже в те дни, когда весь город с умилением расшаркивался перед ним. Славик называл эту комнатёнку «моя конспиративная точка», ему доставляло неописуемое удовольствие притаскивать сюда воротил областного бизнеса, рассаживать их на перевёрнутых тумбочках, на пачках афиш, на барабанах, чьи усталые бока густо покрывали оспины тысяч ударов. Сам Славик одной ягодицей садился на подоконник (окно загораживала огромная афиша то ли Иосифа Кобзона, то ли Олега Попова — за давностью лет лицо на афише определялось с трудом), разворачивался боком к собравшимся и начинал вещать, ни на кого не глядя. Возможно, этот выпендрёжный подход к мрачному труду обогащения и сгубил его бизнес. Во всяком случае, все в Свирске считали именно так.
Я зашёл на «конспиративную точку» где-то в шесть вечера: по-моему, шесть вечера — это именно то время, которое следует посвящать делам.
Славик рылся в старых афишах: что-то искал — сосредоточенно и с интересом. «Садись-садись…» — сказал он мне, отмахнув пухлой ладошкой куда-то в дальний угол. Я огляделся. Перезрелое вечернее солнце лупило прямо в окно, сквозь неразборчивое лицо эстрадной звезды, — на этот раз мне показалось, что на плакате изображена Людмила Зыкина. В густо разбросанном хламе выделялось несколько блестящих, никелированных нотных пюпитров, два-три разнокалиберных барабана, тяжелорамная, косо приваленная к стене, картина «Наша река осенью» и заскорузлый, как старая солдатская гимнастёрка, костюм клоуна.
— Ну… — пропел Славик, сдувая пыль с древних, жёлтых бланков, выкопанных из недр необъятной картонной коробки. — Ну, как? Как наша старушка? Как перенесла операцию? Уже бегает? Уже помолодела? Замуж собирается? Или её в детский сад определять пора?
К шести часам вечера я уже переболел острой формой счастья, и теперь вопросы о Петровне скорее раздражали, чем вдохновляли меня. Я устало начал докладывать:
— Пока что о большем говорить трудно, но, кажется, процесс пошёл… Бабка посвежела, прибодрилась… Двигается легко. А главное, стала внятно говорить. Это — здорово.
— Что-что? — растерянно переспросил Славик, вчитываясь в бланк. — Как ты сказал? Стала говорить? А что, раньше она не говорила?
— Говорила… Но ты не помнишь, разве? Её же понять было невозможно, у неё бревно было вместо языка!
— Как? бревно? хе-хе… Не знаю… Я её прекрасно понимал… Прекрасно!.. Конечно, она немного шамкала, говорила глуховато, но, знаешь ли… Для своего возраста — прекрасная дикция. Что ещё?
— Что — ещё? Пока всё. По-моему, это уже огромный успех.
— По-твоему? А по-настоящему? Что ты там такое выдал? «Посвежела, похорошела…» Ты знаешь, такое бывает иногда, — даже с девяностолетними старухами. Минутное просветление. Нет, ты мне скажи: у неё хоть одна морщина разгладилась? Хоть один седой волос потемнел? Спина разогнулась? А? Что? Что скажешь?
Читать дальше