Действительно, кричали. И Алексей Петрович, будучи учтивым европейским гостем, поворотил в сад. На лужайке, перед самым домом, освещённая старательным бутафором рядом с коленопреклонённым отцом, сидела Лидочка, таращась на чёткий трёхпалый отпечаток в камне, — точно зодчий старательно выпилил на кресте молнии, или гиппогриф взлетел, оттолкнувшись от него. Мачеха всё теребила шаль, подчас выпуская её из рук, и трудно было рассмотреть, то ли Лидочка поддерживает бахрому, то ли бахрома — Лидочку: тьма, разъедая женские пальцы с пространством, уничтожала и земное притяжение.
Пётр Алексеевич, приглаживая разорённое «птичье гнездо», увещевал жену, щекотал ей подбородки, манил в кровать, мол, снова мексиканская шутка: «Мммерзавцы, кто ж ещё мог такое!» — и лишь сосна заговорщицки щурилась на электричество, хрустко поигрывая хвойными хрящами, — точно пред рождественским вскрытием устриц разминала на грядущую ночь персты: «Лидочке через пять часов вставать; она вить музеолог «Арт Института». Специалистка по даз… по дизе… ай… ну…».
Алексей Петрович не ведал, что отужинал в компании почти коллеги (к тому же с хайдеггерскими отголосками в названии профессии), а потому, хоть и был родосски чужд каллимаховым претензиям, также скорчил гримасу разбегающейся филантропии, которой так и не суждено прыгнуть.
— Ай? Ну и ну! Папа, завтра не забудь бритвенные ножи.
— Угу!
Подчас Алексей Петрович видел себя Левком, отцовой молнией от парубков отрубленным. И он пошёл прочь, слямзивши всё-таки взором с часов совсем свихнувшееся, ибо раздвоенное, отчаянно мигающее, двоеточие, утерявшее время, да так и не восполнившее его прочими знаками препинания.
* * *
Пена на кафеле засохла. Алексей Петрович оживил её, устроивши напоследок потоп. А затем, голышом, — в комнату, где он, погладив шуйцей шерсть лица да дрогнувши гусекожими плечами, скользнул под одеяло, выпрастывая листы (как исполненный ла-рошеливой ностальгии агонизирующий Ришелье — лилией вышитую салфетку: «Анн, Анн! Аннет! Счастливый принц!»), принялся переписывать отторгнутое за вечер от мира, щурясь, отгоняя смуглоликого, белокрапчатого Морфея в угол спальни (для вящего уподобления гроту, стена исходила исполинской щелью), и по-звериному, то есть избегая явных жестов, пользуясь фонарной золотухой, сознавая… («Чёрт!») предчувствуя, что с заключительным прикосновением пера к бумаге Гипносович снова вступит в свои права, задует, как лампаду, заоконный свет, — да одновременно борясь с молниеносным мимикрическим побуждением тотчас закинуть руки за голову, забыться, поворотив лицо в сторону обезглавленного церковного купола. Точка.
* * *
Проснулся Алексей Петрович заполдень. Спираль верблюжьей шерсти билась на полу с крадеными листами и брюками, обвившими одеяло захватом греко-римской борьбы. Над вопящей по-африкански Америкой исчезала, удовлетворённо («По-царски», — скажет славно выдрессированный галл) растворяясь в безумном небосводе, циклоида. Алексей Петрович гоготнул, вскочил, наготу доверяя своему чутью целомудренника, заплясал, сладко потрескивая хрящиками коленей (телесное требование молитвы!), к телефону, а затем назад, — из недр рюкзачка исторгая Мёртвые души , шотландскую сорочку, обратный авиабилет, — набирая, святотатственно сопрягая кнопки и подушечки пальцев (одержимых другим, продолговатым прикосновением — тактильного эха синего звука!), номер американской флотилии, тотчас обращаясь к ней, торопко отрекшейся от французского, и взамен него предложившей испанский да немецкий, выбранный Алексеем Петровичем с той постной интонацией, с коей крупье русской рулетки, уповая на неудачу и уже складывая губы для скифского «ну что ж», готовится крутануть барабан, — наслаждаясь контактом его чугунно-футуристической архитектуры своими необоримо влажными, как Вогезские холмы, ладонями.
На германском приказчица изъяснялась с промасленным акцентом краковского предместья; её вырубленное томагавком «ашшш», застревало в ухе, полуоглохшем от давешнего тимпанового боя, а тотчас одобренный Алексеем Петровичем рейс, назавтра, в три часа пополудни, прозвучал так, словно оголодавшая каторжница зазывала в мотель трёх потаскух побойчее.
Запечатлевая в памяти номер — «Одиннадцать, семь, три», — Алексей Петрович, шибко шевеля губами, добрался до Caran d’Ache’ а и лихим росчерком поперёк «фа-аркарты» воспроизвёл, азартно его проиллюстрировавши, код отступления из Америки. А потом, — щурясь от забирающегося даже в коридор Солнца, — снова ванна, куда он влез, звонко рыгнув, и долго, пиндаровой сосне силясь уподобиться, белокудрился шампунем, взбивал попышнее пену в надгубье, вовсе не пытаясь выпутаться из всамделишнего сверхазиатского ореола, внутренним зрением нащупывая (уклоняясь от возможных нескромных глаз с церковного купола) кроссовки да непроизвольным содроганием предвосхищая первую судорогу бега.
Читать дальше