— Точно туша пожертвованного Митре быка, упрямясь тьме, сберегла жар волоокого, как розовощёкий тицианов Дук, Божества… что это я?!..
— Хай! — воздевши бутыль к небесам, поприветствовал Алексея Петровича, уже взнуздавший мотоцикл, азиат, — и опять присосался к струе рома.
— Хай?.. Ах, снова! Нехай! Губитель Губерт! Ловец, прочь синагоги! Ннна-и-и-и-нна-а-а-а! Изыдь из фавнов, нимф да Терпсихор! Весёлый Велес, славься! И ты, и ты, четвероногий Хорс! Хор! Эй! Терпандра семиструнья вор, взяв гуслей Полигимнии уроки, в меня процокай на своих копытах — расширь ушко иглы! Квадратной парадейзы, с хоругвью Ватикана — или моей Гельвеции надутой — ты округли закуты! Цик-цик, цик-цик, цик-цик. И вот — я на сносях! Спеси ж меня до Низы, Муза, Скамандра воскресив дитём, исполненным клычков молочных! Испьём до дна там кубок-Тартар, Геба, росою слёзной полный, громковзвлажнённее щеки небритой! Кровавей спарагмёнка с губкой! Дай и ему хмельной настой! Ему! Еммммм! У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у! Амброзию! Варравке-Барба-а-а… росу! Он избежал лихого милосердья! Он сверстник мне единолихолетний! Он будет нынче же со мной в раю! Ja-a ! Ключик, Пьерррррр! Подставь Давиду попку! Он граф, как ты, — одною вскормлен манной, майнадой тою же расхристанной напоен. Он ухо сам себе приставил! Торжественно, пасхально и лубочно! Лобок Земли! В твоём вертепе, Гайя, то семя прорастёт с удачей первой же попытки! Пытки! Тки! Саван мне на рыльце, Пенелопа! Египетская пеня! Лопни, как Герника, Генри ке Пан Великий: у Спаса-На-Корриде ты спазмочкой козлиною пронзён! Её я жду в себя-я-я-а-а-а-а-а! Он! Матадор из Матарии!! Пред Святодушной лентою, рожденной Тем-Что-С-Богом, секирушке двурушной я, враль критянский, белеющую выю преклоню — прости, м-сьё палач! цель-цель, топорик-Янус! Ja-nous!! А? Арий!!! Мой дед отныне тож! — и, телом наделив, взвалю на плечи ношу…
— Лёша!
— Потом её воздев до хвойного дупла, — дуплетом перед тем его расширив, чтоб втиснуть человека, — вглубь заброшу!..
— Лёша!!
— Подале росомах мохнатых, сомой опившихся валькирий русских, что при персях, ибо не лучниц: в межгрудье ж, виждь! внемли! какая амбра! — с брошью…
— Лёша!!!
Алексей Петрович, наконец смирясь, направился к «Ниссану», с каждым шагом отдавливая некую аллигатором скрипящую конечность, как испытующий на прочность утробу своего ямба Онегин — при бонапартовых часах, конкурентах мальтийскокрестых «Константинов», — замаянный петербургским речитативом. Удар за ударом отзывался в бедре, и колол Caran d’Ache , выпроставши, почище тичиновского Сократища, свою ножку, будто истомившись по Каменам. Алексей Петрович, расставив руки, — точно обнимая каждой их них по отцу-невидимке, — уселся, левой ляжкой поправши самоучитель. Автомобиль, урча, набрал скорость и, уже рыкая, ринулся вдоль леса, уповая на русский «авось», на Борея (шафранного при открытии окна, словно мидийская попытка Есенина) — гонителя новосветских регулировщиц.
«И мы благополучно добрались до Ферраровой, жёлтым, нет, червонным светом залитой улицы, мягко покатили по ней: мой отец оплачивал, разоряясь, эту извилистую липовую позолоту, злащёные основы храма с сосной, твилу моего будущего дома, голышом, в мидасовом водопадце. Я прикрыл веки. И только. В этот момент Лидочка, выудивши из приёмника, и упустивши её, рыбью стайку, поплыла вослед карасям, подгребая дискантом, отставая на два удара плавника. И куда бы не увлекал Лидочку поток, неизменным оставалось лубковое пение, обезмузыченное, с мучным придыханием, пока не затекло в тихую заводь, — от которой до топи рукой подать, — да и затонуло там под чавканье издыхающего мотора. Теперь бы соснуть! Потворствование Морфею — его пифонову заглатыванию волчьего часа! Ловческое лукавство раздосадованного поэта, уже изготовившегося к перевоплощению в кописта — всегдашняя галерная зооморфность, предшествующая импровизационной стадии перепечатывания, кою я не доверяю ни одной машинистке!»
И теперь Алексей Петрович плёлся вверх по лестнице, с каждым шагом сбивая вёрткого четвероногого ангела, окольцовывающего, как толкиенов дуб (куда толковее говорливого Даля!), каждую ставимую его ступню, да гладящего хвостом звеневшие ахилловы сухожилия. «Какой, бишь нынче денненочь?! Твоя, Венера, вена, что плеснёт на бред кровавой пеной — тут как тут Асклепьев лепет: «живо! лёд!». — Эх, не успел чешуелатый махаон пронизать ночь крылом под приапическим кремлём Приама, латая Филоктета — его зело страдальную пяту! — от мудрости лемнийской. Их всех, Гекатор, душка, ты помяни в молитвах, охмелённых колхидочкой, принцессою, срамницей (набравшей с Пропонтиды янтарей мне любых, как пожары — полны горсти), предвестницей (нет, лучше уж «предтечей», ведь женщины текут. Теки и ты! Пан-панта! Гей!) каренинских бесед. Ведь верно, филоктетова нога: всё я, да я, да я, да ja… родят демократические пренья, взопревшие в тесменовом мозгу назло, Аякс, орнаментам вселенским с эмали бивней розовых твоих. Останется лишь бороду приклеить да выпить неразбавленна винца из древнего Эгеевого кубка, что принцу-рогоносцу дали ручки с гигантским рыжим старческим пятнищем — залогом верным мачехиных мук. Ах, этот вопль!..»
Читать дальше