— А вы не могли объяснить ему, что он заблуждается? — спросила Дженни.
— Нет, в том-то и горе. Вера Адама в его мир более крепка, чем моя вера в мой. То есть я совершенно уверен, что вы сейчас сидите рядом со мной, что вас зовут Дженни, а меня — Габриэлем, что вокруг нас Лондон, что вот это — окно, ну и так далее. И все же у меня имеются основания для сомнений в этом. Может же оказаться, что все это сон, от которого мы вот-вот пробудимся. Или что неверна сама идея материальной реальности. В конце концов, мы же не понимаем толком природу физического существования, верно? Стивен Хокинг, может, и понимает, а я — нет, определенно. Как искривляется время? Что такое на самом-то деле антиматерия? Что происходит на краю расширяющейся вселенной? И если окажется, что мое понимание подобных вещей не только ущербно, а именно так оно и есть, но еще и иллюзорно — в том смысле, что и собака или мышь способны постигать мир, но лишь на минуту… В общем, я этому особо не удивлюсь. Я знаю больше мыши, но не намного больше. Я могу минута за минутой размышлять, не выходя при этом за те же колоссальные пределы ограниченности понимания, что существуют и для мокрицы. Я способен набрать пять очков там, где она наберет одно, а кошка — три. Однако полное понимание может потребовать миллиона. Так что основания для сомнений у меня есть.
— А Адам?
— В том-то и разница. У Адама сомнения отсутствуют. Его космос понятен целиком и полностью. Адам получает указания от голосов куда более реальных, чем мой или ваш. Я опять забыл имя его высшего существа. Аксиа — что-то похожее. Однако он — или это она — самодостаточен, никаких разумных обоснований не требует и сомнению не подлежит.
— И это делает Адама несчастным?
— Трудно сказать. Определить по виду Адама, что творится в его голове, удается далеко не всегда. Однако я думаю, что на деле он ужасно несчастен. Не совсем так, как могли бы быть несчастными вы или я. Тут что-то более темное, жуткое. Имеющее отношение к самым истокам сознательного существования.
Габриэль встал, отвернулся от Дженни. И та увидела, как он, глядя в окно, быстро отер ладонью лицо.
Потом он снова повернулся к ней:
— В общем, к нему я вечером и отправлюсь. Не то чтобы мои визиты как-то помогали ему, скорее это я начинаю чувствовать себя немного лучше.
— А вылечить его можно?
— Не думаю. Во всяком случае, не сейчас. Впрочем, самые худшие проявления его болезни лекарства устраняют. Беда только в том, что они, похоже, лишают его и еще чего-то. Все выглядит так, точно отмирает какая-то часть его личности.
Дженни кивнула:
— Я думаю, каждый из нас живет в своем, не похожем на другие, мире, ведь так?
— Наверное. — Габриэль улыбнулся. — Вы не хотите выпить? По бокалу вина?
— Не стоит. Мне же завтра поезд вести.
— Но разве вы… Когда мы с вами обедали?
Дженни улыбнулась:
— Половину бокала. С остальным управились вы. Да и то я в тот раз рискнуть решила. Все-таки первое свидание за долгое время. Я о том…
— Я знаю, о чем вы. Хотя, даже если мы встретились в тот раз у вас на работе, это все равно походило на свидание…
— Угу.
Габриэль вышел на кухню, и Дженни смогла перевести дыхание. Владевшее ею чувство неловкости понемногу отступало. Конечно, ее воображение зашло так далеко, что она начала планировать их совместную жизнь и прочее, но ведь это не важно. Она же не сболтнула об этом ни слова. Чего ей хотелось теперь, так это понять, как далеко зашел в своих чувствах Габриэль.
Он возвратился с бокалом вина для себя и апельсиновым соком для Дженни. Тяжело опустился на софу.
— Итак, Дженни. Слушание нашего дела. Восемнадцатое января. У вас есть ко мне какие-нибудь вопросы?
— Да. Как вышло, что вы столько всего знаете?
— О деле?
— Нет, обо всем. Просто потому, что вы много читаете?
— Да я почти ничего и не знаю.
— Не скромничайте. Я хочу понять. Расскажите. Я же всего лишь машинист поезда.
— Ну… Наверное, мне просто повезло — я получал образование в то время, когда учителя еще считали, что дети способны найти применение знаниям. Они нам доверяли. Потом наступило время, когда учителя решили: поскольку не каждый школьник способен понять или запомнить какие-то вещи, их лучше не преподавать — это будет нечестным по отношению к тем, кому они не по уму. И учителя стали придерживать знания. А большинству тех, что пришли им на смену, уже и придерживать было нечего. В вашей школе происходило примерно то же?
— Моя школа была довольно дрянной. Там не об учебе думать приходилось, а о том, как бы из нее целой выбраться.
Читать дальше