Между прочим, она же, сестра Катарина, рассказывала, что среди ее воспитанниц есть две русские девочки, попавшие в Америку совсем еще в младенческом возрасте, и поэтому по-русски не знающие ни одного слова, и, честное слово, досадно, что руки так и не дошли навестить их, тем более что девочки, говорила назойливая посетительница, неразличимы, как две капли воды.
Потом была заминка в пути – самолет замер невдалеке от большого ноздреватого облака, и всем пассажирам, что были недовольны непредвиденной остановкой, выдали по паре шелковых нарядных парашютов. Потом Адлер проснулся и увидел, вернее услышал, что сосед его продолжает свою историю, но имена персонажей уже ничего не говорили, и поэтому поступки их казались бессмыслицей и враньем.
Когда сосед наконец умолк, а толстая французская газета внимательно была долистана до последней страницы, когда сначала принесли еду, а затем унесли останки ее, когда самолет попал на ухабы, но потом снова вырвался на гладкую, ровно гудящую дорогу, Адлеру передали записку, где значилось, что его ожидает сюрприз в случае, если он повернет голову и посмотрит на четыре ряда назад.
Он прочитал записку не один раз, стараясь либо угадать почерк (безрезультатно), либо – чей-либо тайный замысел. Оборачиваться он не торопился: надо было придумать себе выражение лица, когда он встретится глазами с неизвестным пока еще отправителем. Оставалась надежда, что тут вообще вкралась какая-нибудь ошибка и адресатом является совсем другой человек, но вслед за первой запиской подоспела и вторая, которая, исключая именно ошибку, начиналась прямо с обращения: «Дорогой Каспар…» и так далее.
Возомнилось страшное: сзади сидят ухмыляющиеся преследователи во главе со следователем Коровко, лязгают наручниками, с мерзким намеком затягивают потуже на шее цветастые галстуки, щелкают зажигалками в виде маленьких, но вполне ядовитых пистолетиков и прочее, прочее, исходя из чего нельзя не понять, что полет на самолете Берлин – Нью-Йорк – это не начало новой жизни, а лишь разновидность тюремной прогулки окончательно приговоренного к окончательному исчезновению.
И третья записка не заставила себя долго ждать, мол, что же вы медлите, мой любезный Каспар, или что-то вроде того, поскольку беззубое вдруг воображение уже не могло откусить ни кусочка от любого нового сведения, а лишь напрасно скользило по нему голыми деснами.
Собравшись с духом, он наконец повернулся и увидел, что, действительно, через четыре ряда сидела и лучезарно улыбалась, между прочим, Ольга, вполне пригожая для того, чтобы подойти к ней и сказать, что он рад ее видеть и что их встреча и в самом деле сюрприз.
Не подошел и не сказал, так как, кажется, подтверждались его прежние опасения в отношении Ольги, которую его преследователи все-таки превратили в наконечник той стрелы, что должна была безжалостно пронзить его самого.
Или нет? Или просто была она еще одной одинокой неприкаянной душой, которая начала отогреваться в объятиях полковника Адлера? Он вдруг подумал о том, что ничего не знает про нее, кроме тех словечек, которыми она поторапливала приближение очередной его вспышки, кроме привычки закатывать глаза, едва прикрываемые веками, в эти моменты казавшиеся ей маловатыми, кроме ее спокойного отношения к своей наготе, когда собственную грудь она отдавала под его изучение с той же легкостью и спокойствием, как, скажем, ладонь или щеку.
Однажды во время какого-то обеда он, помнится, попытался рассказать ей про Побережского, но рассказ оказался сбивчивым и несмелым, изобиловавшим к тому же множеством неточностей и погрешностей, так как Адлер знал про Антона Львовича много меньше, чем могло бы казаться.
Как она восприняла ту исповедь: с пониманием? сочувствием? жалостью? Хорошо запомнились ее слезы, проскользившие по щекам, хорошо запомнилось, как бережно, будто были они начинены динамитом, взяла она его дрожащие пальцы и прижала их к своим губам, нимало не обеспокоенная тем, что рядом сновали любопытные немецкие официанты, которые принимали происходящее за странный русский обряд. Он ей говорил что-то и про детей – про детей Побережского, Артура и Германа, про детей своих – Эмиля и Эрнста, и прямо на ходу все начало плавиться и растекаться, теряться в каких-то сопутствующих мерцаниях.
А в ночь после исповеди вдруг почудилось, что напротив приставили огромное кривое зерцало, откуда немедленно появились страшные искаженные тела с хохочущими рожами, в которых Адлер с ужасом опознал себя с Побережским. От простого лишь смаргивания, от нового поворота головы все изменилось еще пуще, изменилось в худшую сторону, и теперь, в неописуемом возбуждении, напротив снова значились Побережский с ним самим, полковником Адлером, но теперь не порознь, а сросшиеся воедино одним общим телом, над которым на длинных змеиных шеях раскачивались две очень похожие головы. Вот длинные шеи сплелись в косицу, вот они размотались опять, вот головы стали пристально смотреть друг на друга и, видно узнав что-то понятное лишь им одним, сцепились в самом что ни на есть мерзопакостном поцелуе.
Читать дальше