Тут Лоос выпил, поглядел на меня и спросил, интересны ли мне вообще его истории, а если нет, то хватит ли у меня мужества в этом признаться. Я ответил чистую правду: да, мне интересно, пусть рассказывает и не беспокоится.
— Хорошо, — сказал Лоос, — но я постараюсь поменьше отвлекаться на посторонние темы. Не надо думать, будто я — женоненавистник, просто чиновница из Берна не только была нехороша собой, но вдобавок не отличалась тонкостью чувств. Язык ее был грубым, голос — громким, все ее разговоры — пустой болтовней. Я был бы хоть немного вознагражден за это, если б она рассказала мне какую-нибудь захватывающую детективную историю из своей практики, но этого не произошло. На мои расспросы она ответила, что ей пришлось больше заниматься оформлением документов, чем оперативной работой. Однако профессиональное чутье у нее, по-видимому, все-таки было: куда бы я ни пошел, ей неизменно удавалось меня выследить. Если на пляже среди занятых шезлонгов я находил один свободный, то чувствовал себя хоть и в тесном, зато надежном укрытии. Так что иногда мне удавалось спрятаться, однако спокойно наслаждаться этим не мог. Я сидел в шезлонге и время от времени возил ногами по песку. Мою безутешную тоску развеивала только одна мысль: все эти тела вокруг меня однажды обратятся в прах. Я все больше уединялся у себя в комнате или на балконе. Однако вскоре выяснилось, что пользоваться балконом по-настоящему нельзя. Если я устраивался там во второй половине дня, то видел впереди и внизу — на расстоянии максимум двадцати метров — бесчисленных дам «топлесс», возлежавших или восседавших на песке. А порой одна из них смотрела вверх, в мою сторону, толкала в бок другую, которая тоже принималась смотреть вверх, и по их смешкам нетрудно было понять, за кого они меня принимают. Так что балкон исключался. Даже поздно вечером нельзя было посидеть там спокойно за стаканчиком «узо»: на соседнем балконе две немецкие пары играли в какую-то игру, вероятно карточную, потому что во время этой игры надо было постоянно говорить «мяу» или «мяу-мяу». Это «мяу-мяу» раздавалось почти без перерыва несколько часов подряд. Отпуск медленно пожирал меня. Думаю, сон, который я видел перед отъездом и из которого мне запомнился только главный фрагмент, — этот сон символически подвел итог моего будущего пребывания на Закинфе. Я приснился себе в виде обглоданной кости — не скелета, что было бы естественно, а одной большой кости, у которой внизу две ножки, чтобы на них можно было прыгать, но не вперед, а только назад. Любопытно, правда? Я, мужчина довольно-таки солидный, почему-то предстал в виде кости. Возможно, сон должен был разъяснить мне: пора кончать с обжорством. Вам надо знать, что в первые три месяца после смерти жены я поправился почти на восемь килограммов. Я больше не хотел вина. Вместо этого я обжирался и страшно отяжелел, в общем, стал весить больше, чем нужно. Мне немного стыдно об этом говорить, потому что это означает: глупые люди жрут, а умные пьют. Помните ту грозу?
— Ту, что была вчера ночью? Конечно. А почему вы о ней вспомнили?
— Простите, — сказал Лоос, — я имел в виду грозу в Гайд-парке. Смертоносную молнию. Я хотел сказать, что моя жена после этого несчастья изменилась и одним из признаков этой перемены было то, что она стала есть сладости, она ела их потихоньку и в большом количестве, я узнал об этом совершенно случайно. Я люблю хорошие, дорогие карандаши, и жена подарила мне латунную точилку для карандашей. Однажды у нас на кухне я наклонился над мешком для мусора, чтобы поточить карандаш, и уронил точилку, которая бесследно исчезла среди мусора, и мне пришлось перерыть весь мешок. При этом я увидел множество смятых оберток от плиток шоколада. Почему-то это открытие задело меня за живое, почему-то мне стало больно, что у моей жены есть от меня секрет. Она ведь должна была знать, что я разрешу ей съесть столько сладкого, сколько в нее влезет. Разумеется, я ничего не сказал. Я не хотел, чтобы она почувствовала себя пристыженной, точно ребенок, которого застали врасплох, когда он лакомился сладостями. Про бумажку, найденную мной, когда я ковырял в зубах, я тоже ничего не сказал. Хотя желал бы понять смысл фразы, которую она написала беглым почерком на этой самой бумажке: «Не надо мне неба, если оно приклеено к оконному стеклу». Странная картина, не правда ли? Так что моя жена несколько изменилась после несчастья в Гайд-парке. Легче всего было понять то обстоятельство, что она, прежде совершенно не боявшаяся грозы, теперь даже при отдаленных раскатах грома и слабом сверкании молнии начинала потеть и дрожать от страха. Успокоить ее было невозможно, нельзя было даже обнять — когда она впадала в такое состояние, то боялась любого прикосновения, и мне начинало казаться, что она и меня воспринимает как часть нависшей над ней беды. Потом она стыдилась этого, позволяла себя утешать. Однажды жена призналась, что когда едет в лифте вместе с матерью, живущей на пятом этаже многоквартирного дома, то от ее присутствия ей становится не по себе и она ничего не может с этим поделать. У моей жены уже давно наблюдались некоторые особенности, а после случая в Лондоне они стали заметнее. Знаете, ее тело было чем-то вроде лозы рудоискателя, оно чутко отзывалось на неблагоприятные моменты в окружающей среде. В первые годы нашего брака мы сменили две квартиры в окрестностях Цюриха, и в каждой по многу раз переставляли кровать, потому что на самочувствии моей жены сказывались то проходящая под домом водяная жила, то электромагнитное поле низкой частоты. А еще на нее действовали фён и полнолуние. Несмотря на все это, вы были бы не правы, если бы сочли мою жену больным человеком, чрезмерно мнительным или слабонервным. Нервы у нее были чувствительные, а вовсе не слабые. Это подтвердилось впоследствии, когда она действительно заболела и не могла знать, каким будет исход болезни. Память меня подводит. Я вчера уже об этом рассказывал? В смысле, об этой болезни?
Читать дальше