– Раба Твоего!..
Настя осторожно, как ребенка, поднесла Рыбу к ее родной воде.
«Да, да, так крестят детей, так я сам крещу во храме, да, вот так… Крещение природы… Крещение Рыбы… Да нет, это Рыба Золотая, Христова, Сама крестила нас…»
Настя разжала руки. Рыба скользнула из ее рук вольно, свободно, беспечно и счастливо.
«Да, а так вот… вот так… младенец выходит из утробы матери рожающей… как рыба… как золотая… золотой ребенок… выплывает в звездный, подлунный мир, и легкими, жабрами красными, глотает воду… воздух… вдох… первый вдох… первый, безмолвный крик – ужаса, отчаянья, радости, свободы…»
Рыба, еще не веря свободе, постояла в воде, как затонувшее золотое бревно, пошевелила хвостом, я видел. Рыба просвечивала сквозь толщу дегтярной воды, как днище перевернутой смоленой лодки.
Река – перевернутое небо. Небо – перевернутая вода. Все течет. Все втекает и вытекает. Все дрожит и мерцает и льется. И нет этому конца. Вот как все просто. Все так просто. А все – боятся.
И Рыба, плеснув темно-золотым хвостом на прощанье, стала погружаться, стала тонуть, уходить, исчезать. Растворяться в предвечной тьме. Таять в смоляных, черных водах земли.
«Рыба гроба нашего… Вечно плывущая Рыба – Гроба Господня… Плыви… Уноси наши грехи, наши жизни… Плыви к Воскресенью, плыви к Рожденью, к первой, золотой Звезде, к Короне Трехвенечной…»
Утонула. Ушла. Навек. Навсегда.
Настя обернулась ко мне всем телом, порывисто, и я увидел ее лицо.
Я знал, что мы думали с ней одно и то же.
Ничего не надо было говорить.
Настя вышла на берег, а я шел по сырому песку к ней. Она вплыла в мои руки. Я – вплыл в ее руки.
Я положил ее спиной на холодный сырой песок. Я вплыл в нее горячей скользкой рыбой, и ее язык рыбой вплыл в мой рот, и наши лица, тела и чресла бились и играли, как рыбы, на мелком влажном песке, и мы измазались в песке, и мы вкатились в теплую воду, и мы стали двумя Рыбами, розовыми под огромной Луною, железными, бедными, медными, серебряными, золотыми, Рыбами Левиафанскими, Рыбами Иерусалимскими, Рыбами Царскими, Окуневскими, Налимскими; и синие царские водоросли, Божьи травки, облепляли нас, и горели щеки и глаза наши рыбацкими углями, и не сплели еще в небесах сеть такую, чтобы нас поймать; и река катала нас и колыхала в ночной колыбели, и мы рождались и умирали, и из нашей игры, из игры двух человечьих Золотых Рыб рождался мир, что никогда уже не мог умереть, и во рту жена моя, Рыба, держала жемчужину вечной улыбки, и во рту я, Рыба, муж ея, держал раскаленный алый, кровавый рубин, уголь живого костра светлой любви и смертной тоски.
ДВУНАДЕСЯТЫЙ ПРАЗДНИК.
ПРЕОБРАЖЕНИЕ ГОСПОДНЕ
Перед богослужением праздника Преображения Господня я пошел помолиться один, на бугор, называемый в Василе Чайкиным.
Чайкин бугор, может, здесь когда-то чайки гнездились?
«У птицы есть гнездо, у зверя есть нора, – припомнил я слова Господа, – а Сыну Человеческому негде приклонить голову…» Тебе-то что сетовать, грешный отче Серафиме, сказал я себе сердито, у тебя и крыша над головой есть, прекрасная, крепкая деревенская изба; да еще ты и сам зверей, скотину разную в дому держишь, ей приют даешь…
«Не ты, а Иулиания, – оборвал я себя. – Она все! Она! Без нее бы ты, брат… погиб бы, не сдюжил… На себе ведь все баба, на своем горбу хозяйство тащит… А ты с ней все так сурово… Нныче Преображенье. Ну, преобразись, изменись к ней. Взгляни на старуху благосклонно. Ведь из кожи матушка лезет, чтоб тебе угодить…»
Заволжские дали опахивали лицо синим древним веером. Вот так и Господь стоял на горе над рекой, и хотели Апостолы разжечь костры, чтобы осветить ночь… а тут вдруг – свет с небес яркий, мощный, как ливень хлынул… Они на землю и попадали в ужасе…
«Да, Ты показал им силу Свою. Ты показал им истинное лицо Свое. Какая здесь тишина! Какая тишина в мире! Над миром… Это только в деревне. В городах – там безумье. Там из тебя всю кровь выпьют, высосут… ты о тишине забудешь, как и не было ее вовсе… умирать будешь под грохот колес, под крики и ругань площадную…»
Я раскинул руки. Ветер пошевеливал волосы. Отросли непомерно, бесстыдно, надо бы остричь. Опять – Иулиания? Ну да, опять она. Возьмет овечьи ножницы… пострижет…
«Она тебе как жена», – внезапно сказал я себе.
Ожгло изнутри. Замутило. «Какая она тебе жена?! Тебе – Настя жена!»
И снова этот голос, строгий, насмешливый, учительный, будто бы и не мой, ясный и дальний:
«Настя тебе не жена. Настя грешная возлюбленная твоя. Она даже слова тебе не давала».
«Но я люблю ее! И она любит меня!»
«Ну и что. Любовь – это одно. Брак – это другое. Помни это. Знай это».
Я упал на колени на землю Чайкина бугра, на подсохшую, подвяленную жарой августовскую траву. Дикая яблоня со стуком роняла близ меня на землю крупные красные, полосатые яблоки. Я распластался на выжженной траве, совсем как они, Апостолы, на Фаворе. Я царапал ногтями глинистую землю. Я прижимался к земле щекой. Муравей залез мне в ноздрю. Я вырыдал: