Доктор Ллойд не вымолвил ни слова. Судья расписался, и на этом все закончилось.
— Будет хорошо, если время от времени вы будете позванивать мне, — сказал судья потом, когда мы шли к машине.
— Что значит время от времени?
— Ну, раз в год. Между прочим, что же все-таки с вами произошло?
— Хотел испытать воскрешение на своей шкуре. Для этого потребовалось убить себя.
— Хотя я ничего не понял, прошу более не делать этого. Я позволяю вам уехать, несмотря на здравые советы психиатров. Не подведите!
* * *
Жили мы вместе: Гвен, Анди и я на верхнем этаже дядиного дома. У меня была своя комната, но иногда я ночевал с Гвен. Большинство ночей мы проводили раздельно, потому что я не хотел. Приглядывались друг к другу. Просыпаясь, мы глядели друг на друга в поисках ответа на вопрос: не пора ли расходиться? Мы осторожничали. Подобно двум ягуарам, подобно двум тиграм, которые случайно встретились на пересечении троп и стали по-звериному сожительствовать: охотиться вместе, есть вместе, спать вместе в укромном уголке чащоб. Но какое-то недоверие, не друг к другу, а к джунглям наших душ, осталось.
За стойкой бара мне пришлось познакомиться со всей командой местных полуночных выпивох. Я едва открывал рот, но люди нашли во мне что-то им симпатичное. У многих не находилось собеседника, и спустя какое-то время они делали мне просто берущие за душу признания, будто хотели, чтобы я свидетельствовал за них, поручительствовал в этом необъятном мире неравного соперничества.
Вскоре я превратился в бесплатного советника по духовной части для всей округи. И даже стал немного знаменит. Покупатели приносили мне подарки: остатки урожая с огородов и нереализованные продукты с куриных ферм. Прошел слух, будто я обожаю малину. Я вообще-то к ней равнодушен, но если бы любил, то меня бы ею завалили. Я получал банки домашнего варенья и чилийского соуса, сетки зимних яблок и груш. Одна старушенция, законченная алкоголичка, связала мне прекрасный свитер из галуэйской шерсти. Читатели приносили мне прочитанные книги и журналы лишь спустя несколько дней после поступления. Я и глазом не успел моргнуть, как оказался иждивенцем окрестных добровольных жертвователей.
Но жил я для утренних часов. Гвен открывала бар, дядя приходил работать только в дневной наплыв, поэтому до двух я не спускался. Времени было страшно много, я умудрялся даже увеличивать его, садясь за машинку едва светало.
Начал я с письма отцу, причем оно не являлось заставкой для повести или рассказа, просто написал его для себя. С отцом надо было разобраться! С письма пошло-поехало остальное. Мемуары? Признания? Это был опыт анализа самого себя, существование в нескольких разрезах времени одновременно.
Через пару недель я приступил к рассказу об отце (гора Аргус висела на стене над моим письменным столом!), особенно о том моменте, когда я признал его своим братом, а не отцом, и о том, что, когда я осознал это, он так и остался для меня братом, а не отцом.
Затем я отложил листки в сторону. Без сожаления и чувства неудачи. Потому что я писал для себя, а не для других. Я начал писать о юноше из колледжа, поглощенном ненавистью к одному человеку. Эту ненависть он переносил на всех встречных, мстя всем за одного.
Потом в повествовании появилась девушка, она оказалась понимающей, терпеливой и любящей, поэтому он разрешил ей любить себя.
Все эти рассказы заняли уйму времени. Много месяцев. Я не суетился и не торопился. Я ничего не желал. Даже забыл про намерения постранствовать. Я стучал на машинке (Гвен говорила, общаешься с другом!) семь дней в неделю. Воскресенья, когда бар был закрыт, были лучшими днями, потому что целиком принадлежали мне одному.
Такого славного ощущения я еще никогда не испытывал. Будто меня спасли от удушья, и я мог дышать не надышаться!
В диковинку оказалось, какое количество событий я пережил и сколько я смог вспомнить. Раньше я не помнил, что было в обед, а сейчас ко мне возвращались слова, произнесенные тридцать лет назад, точные слова. Я даже слышал голоса, их произносившие.
Но самым неожиданным оказалось мое дружеское чувство ко всем без исключения людям, и особенно к Флоренс. Мое писание в какой-то мере напоминало ее прославление. В рассказе я платил запоздалую дань ее терпению и доброте. Я вспомнил, как любил тогда Флоренс, даже само чувство вернулось…
Я спал как пассажир, чью остановку поезд минует глубокой ночью, и поэтому не позволял себе проваливаться в сон до конца. Я сгорал от нетерпения сесть с утра за письменный стол.
Читать дальше