Соня пришел к ним на праздничный обед, потому что Толстуха Анни (по-настоящему богобоязненная прихожанка) не захотела в праздник Рождества иметь ничего общего со своим сыном-сутенером, к тому же погрязшим по самую макушку и в других богомерзких делах. И Соня, все такой же бойкий на язык, пришел к ним, принеся с собой хоть какое-то веселье. Но когда на закате дня Соня откланялся, Лик последовал в ночной клуб вместе с ним, потому что не мог больше выносить ни надсадного кашля Баббла, ни удушающего запаха компресса, ни вида Кориссы, в чьем встревоженном взгляде была лишь одна мысль — о безвременной могиле.
Когда друзья, засунув руки глубоко в карманы и подняв на португальский манер плечи, быстрым шагом шли в клуб, Соня вдруг сказал:
— Все будет нормально, Лик. Ты слышишь, что я сказал?
— Именно это я и говорю Кориссе, — ответил Лик, стараясь изобразить на лице хоть какое-то подобие улыбки.
Прошло еще две ночи, но по-прежнему порога клуба беззубого Сони не переступал никто, кроме завзятых наркоманов и постоянных завсегдатаев-пьянчуг. Оркестр был практически недееспособным, поскольку Шутник сидел с новой женой дома, а кларнетист Черепок отправился в Новый Орлеан проведать свою мамашу и заодно утолить дешевым пойлом постоянно мучившую его жажду. Но это не остановило Лика — он играл так, что Хансен Прах (с его сладкозвучным тромбоном) с большим трудом поспевал за ним.
— Ты никак хочешь, чтоб я сорвал губы? — спросил он в перерыве между песнями, улыбаясь ртом, густо намазанным вазелином.
Лик ничего не ответил, только пожал плечами. Он играл сейчас, стараясь изгнать из памяти хриплый кашель Баббла и заставить себя не видеть будущего Кориссы, потому что от компрессов на груди ее мужа не было никого проку. Но прежде всего он играл для Сильвии и должен был играть громко, потому что кто знает, где она сейчас? И разве не она сказала ему: «Я всегда слышу тебя, Фортис. Я всегда слышу тебя!» Разве это не ее слова?
Около трех часов ночи Соня решил закрыть клуб; дело шло вяло — посетителей, если не считать уже упившихся пьяниц и укуренных наркоманов, практически не было — его девушки зевали, ласкались друг к дружке, как котята, и таскали из бара выпивку. Но, несмотря на знак Сони, Лик и не думал прекращать игру.
— Лик, с чего это ты так раздухарился? — спросил Соня. — Ты никак позабыл, что ты мой затраханный персональный ниггер?
— Ты платишь мне за то, чтобы я играл до тех пор, пока народ не разойдется по домам.
— А они и не пойдут по домам, покуда ты не закончишь играть.
— Это не мои проблемы.
И Лик продолжал играть как одержимый; играть «африканскую дрянь», как любил называть эту музыку Соня. Его губы были эластичными и послушными, а то, что в клубе не было посетителей, обеспечивало такую акустику, о какой можно было только мечтать. Разве это его проблема, что Соня не может воспринимать хорошую музыку, когда молчат кассовые аппараты? Лик исполнил все свои любимые композиции, демонстрируя в полной мере и во всю мощь стиль хот, уже завоевавший Чикаго; играя, он демонстрировал чудеса техники, которые они с Ковшиком Армстронгом обсуждали в перерывах, когда вместе играли в клубе Генри Понса; его корнет поражал полными отчаяния и безысходности блюзами, от которых у африканских масок на стенах клуба, казалось, появлялись глаза. Но больше всего Лику нравилось играть те старые церковные песнопения, которые напоминали ему матушку Люси, Кайен, его покойных брата и сестер и ту его сестру, которой скоро предстоит умереть, а также другую его сестру, более живую для него сейчас, чем за все прожитые им двадцать два года.
Иисус благословенный,
С далекого берега Иордана
Иисус благословенный призывает
Меня.
Лик играл с закрытыми глазами. Он играл, пока голова его была полна радости и печали; пока его губы напрягались от гнева и сочувствия; пока его сердце переполняли любовь и ненависть; пока страсть, а вместе с ней и отвращение к предмету страсти порождали тупую боль в крайней плоти. В этот простой гимн он вкладывал все свои надежды, звучавшие страстными призывами из медного раструба корнета. А потом он вывернул эту печальную мелодию наизнанку, и вместо надежды в ней зазвенело отчаяние. С его лба потоком струился пот, его легкие болели; его мольба требовала такого эмоционального напряжения, что в конце концов он перестал соображать, где он и есть ли он вообще. Лик чувствовал, что его музыка выходит за пределы его «я»; он не в полной мере сознавал, что именно чувствовал, но знал, что сейчас он всего лишь бессильный, вырванный из привычной среды, униженный негр-раб в третьем поколении! Возможно, он и в самом деле был таким и сейчас по-настоящему осознал это!
Читать дальше