Мало-помалу он научился ориентироваться в этом лабиринте обе плавленных фасадов, опрокинутых стен, расколотых сверху донизу домов, где на обломках пола, повисших в пустоте, как на театральной сцене, стояла уцелевшая мебель.
Он остановился, сложил ладони рупором и крикнул: о-го-го! Сначала робко, потом все громче, каждый раз делая паузу, чтобы услышать ответ. Издалека, как эхо, которое долго было в пути, донесся ответный крик, летящий над развалинами, дрожащий, очень слабый, но Ромуальд услышал его, и этот неправдоподобный отклик, почти шепот, наполнил его безмерной радостью.
Наконец он узнает, жива ли Жерардина, ведь тот, кто ответил ему, был, очевидно, в деревне, когда Ромуальд с товарищами скрывался в лесу. Он двинулся в путь. Если он натыкался на препятствие или должен был обойти развалины, он кричал, замирая в ожидании ответа, и шел на голос, такой верный, настойчивый, уже близкий, нетерпеливый, родной. Наконец он вышел на залитую солнцем насыпь и заметил человека, пробирающегося среди колосьев. И только когда они были в нескольких шагах друг от друга, Ромуальд узнал Людовика. Тощий, с пучками плохо выбритой щетины на щеках, мясник в изнеможении упал на откос. Его лихорадочные глаза исподлобья, испытующе смотрели на Ромуальда. Людовик натянуто улыбнулся.
— Так трудно было добираться сюда. На каждом шагу какой-нибудь камень или коряга. Значит, ты тоже вернулся?
— Да, и самый первый!
Ромуальд почти кричал, в его голосе была плохо скрытая гордость. Один среди развалин, в течение многих дней он прислушивался к малейшему шуму, который мог бы возвестить о возвращении жителей Орсиваля. Долго несбывавшаяся надежда. В окружающей его тишине было что-то необычное, какая-то сверхъестественная прозрачность, в которой с необычной четкостью можно было услышать шорох листьев, падение камешка, полет ночной птицы. А на земле, в траве и камнях кишел скрытый от глаз бесчисленный народец насекомых.
Ромуальд сохранил от этих первых дней очень сильное впечатление, чувство победы над одиночеством и отчаянием Ему часто хотелось бежать отсюда, но удерживала мысль о Жерардине. Она скоро вернется в Орсиваль. Это убеждение крепло с каждым днем. Затерянный в своей дыре он боролся с тоской предчувствий и ночными призраками, а утром, просыпаясь до рассвета, страстно призывал зарю. Опершись локтем на свое ложе, он смотрел, как солнце не торопясь пачкает небо свежей кровью. Тогда он разом вставал, съедал кусок хлеба и принимался за работу.
— Так вот оно что! — сказал Людовик. — Значит, это ты вкалывал допоздна, стучал по железу, переворачивал кирпичи! Я думал, что это воры из соседних деревень или солдаты рушат горящие стены, чтобы расчистить путь через Орсиваль, ведь война продолжается.
Людовик зачарованно смотрел на громоздящиеся развалины.
— Да, это был я, — подтвердил Ромуальд. — В первые дни я не отдыхал. Нужно было все расчистить, отложить в сторону целые кирпичи. Вначале работы было очень много, столько нужно было перевернуть и перенести с места на место. Сейчас я уже выбираюсь.
Он хотел говорить совсем не об этом, а о Жерардине, о ее возвращении в Орсиваль. Все эти обломки и мертвые камни он перемещал машинально. Он работал без устали, чтобы Жерардина могла жить, как раньше, в отстроенном доме. Он внимательно смотрел на Людовика и догадывался, что мясник в замешательстве не решается сказать ему то, что знает, но Жерардина стояла здесь, между ними, живая, и Людовик не мог не думать о ней.
Чтобы отдалить минуту, когда нужно будет сказать правду, Людовик говорил о разрушениях, о грабежах, об ужасах войны, о деревне, которую нужно восстановить, об улицах, которые необходимо расчистить, чтобы у каждого было свое привычное место и, вернувшись, они чувствовали бы себя как дома. Ромуальд слушал Людовика, а видел Жерардину, ее прекрасное, спокойное лицо. Он боялся спросить, что с ней стало, боялся узнать, что со времени бомбежки о ней никто больше не слышал. Ветер шевелил листья на вершине березы. Слушая мясника, Ромуальд смотрел, как листья дрожат на солнце, поворачиваясь к нему то блестящей, то бархатистой стороной. Он перевел глаза на свои белые от известки руки. Узловатые, скрюченные, с растопыренными, как клешни, пальцами с твердыми выпуклыми ногтями, они хранили память о чудовищной работе, которой они занимались. Внезапно тяжелая и мрачная горечь одиночества затопила его. Он спросил, не поднимая головы:
— Ты ведь был здесь, когда разрушили деревню, ты можешь сказать, где те, которые еще не вернулись?
Читать дальше