— Если бы моя мать,— говорила она всхлипывая,— такое для меня сделала, я бы ноги ей целовала! А он? «Мне ничего не надо. Оформляй на себя».
Разъезжалось, расползалось взаимопонимание, уступая место отчуждению и разладу.
Он уехал из дому (как мы помним, раньше начала занятий), к этому времени он уже действительно жил у Лены, и чуткая «полиция нравов» сняла свой пост.
Да, она тогда «крепко ругалась» на сына за учебу (боже мой, смерть уже давно все расставила по местам, а эта несчастная женщина все еще говорит о зачетах и прогулах!), требовала, чтобы назавтра оба явились в училище и чтобы вызвали Ленину мать. Но это не все — и я вынуждена длить пытку, задавать свои вопросы — ей, потерявшей единственного сына (я знаю, что теперь она ни минуты не может оставаться одна и нет у нее ночей). Не все это, не все, и я спрашиваю, не говорила ли она еще чего-нибудь. Нет, больше ничего. Наутро они с мужем ждали ребят к назначенному сроку возле училища, потом отчим уехал за ними, Элла Степановна осталась одна у ворот, к ней подошел Саша (вот он, тот разговор, который мне нужно проверить), и она сказала ему: езжай за ними, скажи, чтоб приходили,
— И больше ничего?— спрашиваю.
И тут ее лицо словно бы начинает раскаляться.
— Вы думаете — что,— вдруг говорит она,— я не понимаю, к чему вы подбираетесь? Да, я сказала: не откроют, взломаем дверь с милицией.
— И больше ничего?
Молчит. Не может она, не в силах выговорить теперь своих тогдашних слов, да и как их выговоришь? «Взломаем дверь с милицией, и Лену будут судить за проституцию»,— вот что она тогда сказала.
«Здравствуй, моя любимая Лёнка-Алёнка, мой толстенький колобок. Пишу, как всегда, вечером. Настроение паршивое, скучаю за тобой. Уж и не дождусь, когда мы будем вместе с тобой навсегда. Создадим образцово-показательную семью. Ах, как я за тобой соскучился, медвежоночек мой! Твой Боб».
— Что же, он не знал моего характера? — стонет Элла Степановна. — Я накричу, нашумлю, а потом отхожу ведь быстро! Я просто так тогда Саше сказала. Я бесшабашно сказала!
И снова ошибка, грубейшая: не смеет мать говорить бесшабашные слова, когда речь идет о предметах, дорогих для сына (слово может ранить сильнее ножа — это азы). Но здесь, разумеется, была не бесшабашность, а сердечная судорога, тот злой огонь души, в котором деформируются, корежатся ее устои. Элла Степановна уже забыла о том, чтобы сделать как лучше, она вообще забылась, потеряла себя. Ею уже владела жажда сделать больно, сломить гордость (а ребята были гордые), взять в клещи (а ребята из ее клещей ускользнули тем способом, который казался им единственным).
Она уверяет, что страшных слов, сказанных наутро Саше, в вечернем разговоре не говорила. Но, увы, мы Должны ее опровергнуть. Когда Саша (кстати, с детства привыкший уважать Эллу Степановну) пришел к ребятам после ее ухода, Борис успел сказать, что «скандал был в основном на Лену». Да и требование, чтобы они явились вдвоем и чтобы вызвали Ленину мать, к Борисовой учебе отношения не имело. Нет, не кончают с собой люди из-за выговора по поводу успеваемости. Помните, мы говорили, что обязанность матери — защищать своего ребенка, а тут мать грозила сыну судом и милицией только за то, что он влюблен.
Можно было бы многое сказать в укор погибшим — они думали только о своей боли. И как бы ни была трагична ситуация, нельзя приглашать партнером смерть — это страшная гостья; она — распад, разложение, конец. Нельзя прибегать к ней как к аргументу в жизненном споре.
Но все это трезвые рассуждения на уровне жизненного опыта, а у ребят его не было.
Однажды я рассказала эту историю на заводе в большой аудитории, и, когда дело дошло до слов «взломаем дверь... будут судить», зал в ответ только что не застонал. А чего стоило Лене выслушать эти слова? А что делалось в душе Бориса, когда он их — очень всерьез! — услышал из уст матери? Мир стал другим, жизнь сдвинулась и разом потемнела. Утро шло на них как погибель, грозило самой страшной из всех пыток — унижением. Они метались, мысль о том, что грязные обвинения будут произнесены публично, что им поверят, сводила их с ума. Говорят, утро вечера мудренее, но тянулась длинная зимняя ночь, тянулась, множила, вздувала кошмары, а утро грозило торговой казнью. Как защитить своего медвежонка, Борис не придумал. Запереться?— взломает дверь с милицией. Бежать?— всюду найдет с ее-то энергией. А может быть, у них не было душевных сил, чтобы бежать? А может быть, уже было в их душе отчаянное, мстительное: хочешь взять нас в клещи? Мы ушли.
Читать дальше