Американцы приезжали в город на белых джипах, а он стоял на тротуаре, дружески их приветствуя.
— Если бы над нашим городом загудели их бомбардировщики, счастливее меня не было бы человека на свете! — сказал Имер знакомым грузчикам, сидевшим на невысокой каменной ограде, окружавшей городской платан. Дерево над ними безвольно покачивало ветвями, измученное летней жарой и пылью, смешанной с парами бензина, садившейся на его широкие листья, равнодушное к человеческим надеждам и к чудесам, о которых веками рассказывали люди, когда летними вечерами, устав от работы в течение дня, сидели под ним, наслаждаясь прохладой.
Платан был старше всех. Старше любого из людей, снующих по улочкам, расходившимся от него на четыре стороны, древнее всех зданий из камня или глины, выросших на холме над ним. Он был столпом и летописцем, поставленным Богом на въезде в город, мимо которого испокон века вели все дороги и проходили путники, которых заносила сюда судьба.
Имер теперь любил американцев. Каждый день по телевизору главные новости были про них, их фильмы показывали в городском кинотеатре, их делегации встречали с высшими почестями в столице его страны. Красная дорожка на асфальте, вдоль нее выстроена президентская гвардия с винтовками на плечах и комитскими шапками [1] Шапки, которые носили комиты (партизаны, борцы за освобождение Македонии от османского ига). (Прим. перев.)
на головах, на флагштоках развевающиеся знамена обеих стран… Вид флага супердержавы, реющего на теплом ветру, наполнял его умилением.
— Смотрите, — сказал Имер двум носильщикам, коротавшим остаток дня под тысячелетним платаном. — На этом же месте сидели наши отцы и деды, но никому из них не выпадало такое счастье, чтобы отпечатки его ног смешивались со следами обуви американских солдат. Мой дед любил все турецкое, я помню, как я сидел у него на коленях, а он рассказывал мне о султане Абдул Гамиде и о Джеладин-бее.
Один из носильщиков, высокий, в темном костюме и застегнутой доверху белой рубашке, сидел, положив ноги на деревянную тележку, стоявшую перед ним, и глядел на большой универмаг на противоположной стороне площади с пустыми стеклянными витринами и замком на входной двери.
— Дались тебе эти американцы, — сказал он собеседнику, у которого в тот момент тоже не было работы, — они же ничего не покупают. От них прок только для тех, кто рестораны держат, а не для нас, носильщиков.
Имер расстроился. Имер хотел, чтобы его любовь люди одобряли и отвечали тем же. Когда он был моложе и влюблялся в иностранных певиц, выступавших на террасе «Ориента», то сильно страдал, если кто-то из его приятелей, в компании которых он выпивал, говорил, что ему не нравится избранница его сердца. Имер опускал голову на белую скатерть и плакал навзрыд. Слезы текли у него между пальцами, от них на полотне появлялось мокрое пятно.
— Неужели такое возможно, — говорил он, наплакавшись, — что ваше сердце осталось глухо к ее песне?
Теперь его постаревшее сердце любит американцев. А они довольно редко приезжают в его город, еще реже заходят в ресторан «Ориент», чтобы посидеть там, поесть шашлыков и побить посуду под влиянием душещипательных песен гастролирующих певичек. Они, цивилизованные, в своей желтоватой форме, выбритые и чистые, хотят других забав, не таких, какие предлагает восточный ресторан рядом с платаном. Говорили, что они ходят в какие-то бары на берегу озера, в которых под необычную музыку раздеваются нимфы, появляющиеся из воды. У Имера не было ни машины, ни денег, чтобы поехать в места, про которые рассказывали, а в модные бары на побережье, таких как он, оборванных и грязных, обычно не пускают. Раньше, когда он был моложе, он ездил на велосипеде, но теперь он его забросил. Самым дальним местом, куда в летнюю жару могли добрести его босые ноги, были гостиница Радича и пристань, где привязывали лодки.
— Для цыгана, — сказал ему Рамче, — нет другого места, куда бы он мог прийти, кроме его собственного дома, рынка и платана.
В Имере вновь проснулось старое упрямство. Целый день он ничего не пил, кроме воды из общественных фонтанчиков, кишки у него бурчали после пирога с сыром, который он съел в пирожковой «Паскалия», от голода он стал невесомым, еще больше поверил в свою мечту, был готов биться и умереть, чтобы доказать ее достижимость. Теперь он обиделся на последнее высказывание своего собеседника, ему было больно от ограниченности и глупости приятеля, который пытался их жизненное пространство свести к тем пятистам метров, которые отделяли Воску от платана. Воска — это был район, где жили цыгане в низеньких домиках из глины по обе стороны дороги на Стругу, на ее гранитных блоках, покрытых пылью, голопузые и босоногие дети весь день лепили куличики из грязи, а потом бросали их на дорогу, чтобы раздался звук, такой как при взрыве.
Читать дальше