Они переглянулись. Ибанес ничего не записывал во время обсуждения последнего вопроса. Смошенничали мы или плохо разобрались в бумагах, это была не их проблема. Ибанес хлопнул в ладоши. Мы закончили.
Почти.
— Итак… вернемся к важным вопросам, — сказал Наварро. — Кто из ваших гостей двадцатого августа оскорбил госпожу Тибурон и выкрикивал контрреволюционные лозунги? Нам нужно имя. И для вас же лучше, если это будет не ваше имя.
— Никто, — ответил я.
— Вы отказываетесь сотрудничать?
— Никто ничего не кричал.
— Рауль… — произнес Наварро. Он в первый раз назвал меня по имени. — …У нас есть полномочия задержать вас здесь. Просто назовите имя, и покончим с этим.
Кико. Я мог сдать им Кико и просто уйти. Они сделали мне предупреждение, в котором я, по их мнению, нуждался, перечислив факты, намекавшие на то, что мне стоило вести себя осторожнее. А я и так уже стал осторожнее. Но Кико… я не любил его. Никогда не любил. Если бы речь шла о Пабло или об Эрнане, сомнений бы не было — я бы никогда не донес ни на кого из них. Но Кико?
Они уже знали это. Неизвестный бюрократ, который написал вопросы для Наварро, знал это. Поэтому я должен был решить, забить ли последний гвоздь в гроб Кико. Все-таки это было плевое дело. То есть плевое для кого угодно, кроме Кико. У них уже накопилось достаточно материалов на него. Если бы я сказал сейчас правильные слова, я бы его уже никогда не увидел.
И я отказался.
— Жаль. — Наварро посмотрел на часы. — Сегодня вечером мы рано закончим, — сказал он Ибанесу, который сложил бумаги обратно в папку и обвязал ее резинкой. Он отпустил резинку, и она громко щелкнула. Это напомнило мне однажды услышанную историю об одном гаванском судебном следователе. Он решал, отложить дело или направить в суд, в зависимости от того, нравилось ли ему, как щелкает резинка, которой он обвязывал папки.
— Теперь я могу идти? — спросил я.
Наварро поднялся, медленно и меланхолично покачивая головой:
— Я сожалею.
В подвале располагалось четыре или пять камер. Одетый в форму полицейский с револьвером на поясе провел меня в одну из них и толкнул, уверенно, но не грубо, на нары. Рядом он бросил шерстяное одеяло. Из соседних камер не доносилось никаких звуков, и я решил, что нахожусь здесь один.
Я беспокоился за Миранду. Не забрали ли ее на допрос? И куда она в таком случае дела Ирис? За себя я не очень боялся. Они могли подержать меня какое-то время для устрашения, но скоро — в ближайшем будущем — им придется либо выдвинуть против меня настоящие обвинения, либо отпустить. Куба была правовым государством. Правда, в наших тюрьмах сидело слишком много «шпионов», но все они прошли через судебное разбирательство. Люди не исчезали, как в Аргентине или Сальвадоре. Ничего из предъявленных мне материалов не тянуло на обвинение, так я рассудил. Да, мы с Мирандой смухлевали с официальными бумагами, и если бы кто-то был очень дотошным, нам бы за это досталось. Но нет. Управление государственной безопасности не перетрудилось на этой неделе, но дело для них было мелочью. С Энрике все было по-другому, кроме прочего есть такое понятие desacato [64] Неуважение ( исп. ).
… Никогда не мог себе представить, что мое молчание может спасти Кико. Но я не доставлю им такой радости — пожертвовать им, чтобы легко отделаться самому. Это дело чести.
В моем случае цель была другая: психологический террор. Они хотели заставить меня испугаться, и если бы им это не удалось, они смогли бы запугать Миранду. Конечно! До меня начало доходить, какой великолепной идеей было оставить меня здесь. Миранда ничего не будет знать. Если бы она сама разобралась в этой истории, задав правильные вопросы правильному чиновнику, они бы, конечно, преувеличили мои прегрешения. И она испугалась бы до смерти. Вот зачем надо было запирать меня здесь. Миранда являлась гарантией того, что в дальнейшем я стану тише закрывать за собой двери.
Я расстраивался оттого, что лежал здесь и не мог связаться с ней. Но в конце концов смирился: подождем до завтра. Я воспользовался туалетным ведром и улегся на нары. Если не считать того, что я был голоден и хотел пить, сон пришелся кстати. Свет в камере не выключался, но здесь хотя бы не было орущего ребенка.
Я проснулся от скрипа и треска ржавых дверей и несмазанных петель. Люминесцентные лампы горели по-прежнему, и невозможно было сказать, какое сейчас время суток. Раз мне принесли еду и воду, значит, утро. Еду поставили у двери камеры: скромную порцию риса с бобами в жестяной миске. Не лучше и не хуже того, что ели в конце месяца люди на свободе. Не так-то просто наказать кубинца. Если бы мне дали ручку и бумагу, я бы долго продержался.
Читать дальше