Как видишь, все пока неясно, и я считаю, что это нормально, надеюсь, и у тебя все нормально. Может, мы все же повидаемся рано или поздно или хотя бы опять спишемся, а пока что — крепко тебя обнимаю, сукин ты сын!
М.
Как обычно, в конце ноября ветры начали выметать остров, и я почувствовал себя отрезанным от жизни, чуть ли не за ее пределами; с каждым днем я становился все раздражительнее и мрачнее. Потом однажды поздно вечером мы ужасно разругались с Флор из-за того, что я здорово пересолил омлет, по ее мнению — нарочно. Сначала мы побили тарелки и стаканы, пошвыряли стулья об пол и наговорили друг другу бог знает чего, а потом, задыхаясь, разошлись в разные концы кухни и уставились друг на друга; тут-то я и сказал ей, что лучше мне ненадолго уехать отсюда. Она застыла на месте, сверкая глазами, подперев один бок рукой, а потом молча бросилась в мою мастерскую и принялась хватать одну за другой все мои картины и вышвыривать их на улицу. А я, ни слова не говоря, в холодной злобе подбирал и укладывал их на багажник моего «пятисотого», а когда Флор выкинула за дверь все немногочисленное содержимое моего гардероба, книги и диски, все это я тоже поднял и бережно уложил на заднее сидение. Не попрощавшись и вообще не сказав ни слова, я завел автомобиль и поехал в Маон, прямо в порт, чтобы отплыть на первом же утреннем корабле. Но в два часа ночи, когда, полулежа на откинутом сиденье в замкнутом пространстве своей жестяной посудины, я тщетно пытался заснуть, меня вдруг охватила невыносимая, прямо-таки вселенская тоска. Я старался вспомнить все те кошмарные обвинения, которые обрушил на Флор, и те, что она бросала мне в ответ, но знал при этом, что дело совсем не в них, как ни больно было вспоминать слезы гнева и отчаяния в ее глазах. Я смотрел на портовые огни, было холодно; мне казалось, что все на свете и те люди, которые мне действительно дороги, бесконечно далеки от меня. От того, что было так скверно, хотелось просто смеяться, а еще хотелось спуститься с причала, броситься в воду и, не шевельнув ни рукой, ни ногой, уйти на дно.
Вместо этого я снова завел автомобиль и вернулся к нашему деревенскому домику, но двигатель выключать не стал, а предложил Флор поехать со мной в Милан. Я не знал, зачем так поступаю, но сейчас мне кажется, что все дело было в моем итальянском характере: это так по-итальянски: принять, как бы по инерции, неприятное, но неотвратимое решение и сейчас же совершить нечто, сводящее его на нет, восстанавливающее прежний порядок вещей в чуть измененной форме.
Флор благосклонно отнеслась к моему предложению, но, как обычно, без восторгов и проявлений чувств, она только кивнула головой, сказала: «Ладно» и принялась укладывать чемодан.
Флейтист, снимавший мою миланскую квартиру-коридор, не выразил никакого желания вернуть мне ее обратно, и нам пришлось поселиться у моей матери, где с первого же дня они с Флор стали проявлять явные симптомы взаимной неприязни. Мама то и дело прохаживалась по поводу моей одежды, худобы, прически, явно обвиняя во всем Флор; она даже пыталась поправить дело: дарила мне строгие свитера и рубашки, а также перчатки и домашние тапочки, а еще непрестанно готовила высококалорийные блюда. Флор со своей стороны тоже в долгу не оставалась и не упускала случая попрекнуть мою маму: мол, в доме нечем дышать, и можно сойти с ума от уличного шума, и нельзя же есть столько мяса и масла, соли и сахара, и почему швейцар так неприветлив, и вообще — жизнь в этом доме не имеет ничего общего с нормальной естественной жизнью. Я попал между двух огней и занял довольно абсурдную позицию строгого нейтралитета, никогда не вставая ни на ту, ни на другую сторону и делая вид, что эти постоянные стычки вообще меня не касаются; тем самым я только еще подливал масла в огонь — стоило одной из них выйти из дома, как другая моментально обрушивала на меня жалобы, попреки, обвинения.
С бабушкой дело обстояло немного лучше: она относилась к Флор с симпатией и радовалась возможности попрактиковаться в испанском, но о переезде к ней нечего было и думать, я знал, как ревностно она охраняет свою независимость. Впрочем, бабушка тоже донимала меня, но по другому поводу. «Ты совсем скис, Ливио, — твердила она. — Отгородился от мира, и это не пошло тебе на пользу. Изоляция действует убийственно».
Итак, мы жили в доме моей матери, где я еще мальчишкой успел соскучиться и настрадаться, жили прямо в бывшей моей комнате со стеллажами, забитыми серебряными вазочками и чашечками, — их с некоторых пор стала коллекционировать моя мать, — и Флор все время возмущалась, почему я позволяю вмешиваться в нашу жизнь и делать замечания по поводу и без повода, однако никакого желания что-то изменить у меня не возникло, напротив, я лишь все глубже погружался в беспросветную тоску, оборачивающуюся полной апатией. Я не пытался даже рисовать, оправдываясь тем, что мне негде это делать, спал допоздна, сидел, уткнувшись весь день то в журнал, то в телевизор, и во мне вновь просыпалась неприязнь к своей стране. Флор то приходила в бешенство, то ударялась в слезы, но она не могла не понимать, что наше общение попросту свелось на нет и мы окончательно сбились с того жесткого ритма, на котором все держалось на острове, вдалеке от остального мира; в свою очередь, Флор тоже пребывала в апатии, ее хватало только на то, чтобы месить тесто, как только моя мать выходила из дома, или же возиться с кисточками, выплескивая на бумагу свои как-бы-сюрреалистические замыслы. То обстоятельство, что мне не удалось оставить ее на Менорке, давало мне моральное право обвинять ее в моем состоянии и снова говорить ей разные неприятные вещи по любому поводу, — мы попали в замкнутый круг взаимных попреков, во мне продолжало расти чувство неловкости, что еще больше привязывало меня к Флор.
Читать дальше