Существует много дорог в царство сна, иногда туда попадаешь через картинки перед глазами, иногда через слова, преобразования, повторения. Документалист, документы. Кто-то тихо-тихо поднимается по лестнице. Как сегодня мало машин на улице. Тишина. Город на огромной равнине, простирающейся к востоку, простирающейся и простирающейся, в темноте, темно…
* * *
Дни оттепели, таяния снега, а потом вдруг утро, которое вливается в комнату совершенно особым светом, заявляющим о близости прощания с зимой. На широте Берлина в это время года такой свет имеет в своем распоряжении всего несколько часов, и никто не знает об этом лучше, чем кинооператор. Артур Даане разложил на полу большую карту — план города, страдающего шизофренией, но это нестрашно, не так уж много здесь за последние сорок лет изменилось, надо просто представить себе, что нет этой широкой розовой линии с ее странными углами и изгибами, которая указывает, где начиналась чужая империя. Из этого города некогда рычали на весь мир, и за это мир наказал город, попытался сровнять его с землей, народ пожрал здесь сам себя, но выжившие выползли из развалин и подвалов, чтобы увидеть новых хозяев, не знавших их языка, а потом этот мир разломился надвое, и более слабая часть продолжала существовать только благодаря помощи с воздуха, и среди всех этих людских перипетий, в этом прибое добра и зла, вины и искупления, город вновь обрел душу, не такую, как у других, а израненную, наказанную, униженную, и два слога его названия стали с тех пор символом того великого преступления, сопротивления и страдания, что довелось увидеть его улицам и площадям, и с тех пор в этих двух слогах — первом глухом и мрачном, втором ясном и светлом — слышатся все те голоса, которые некогда здесь звучали. Но об этом можно не думать — город сам все помнит, благодаря памятникам, площадям, названиям улиц. Так что Артуру пора было оторвать взгляд от карты, пора было, наоборот, растянуть эту карту во все стороны до размеров настоящего города, взять камеру, доехать на такси до Государственной библиотеки, посмотреть, там ли она, затем позвонить Арно и попросить у него на день машину, чтобы отвезти ее на мост Глинике, или озеро Халензее, или на Павлиний остров.
* * *
Он уже раньше размышлял о том, что если ему потребуется музыка, чтобы передать ощущение скорости, то он возьмет что-нибудь из Шостаковича. Виктор когда-то играл ему несколько его пьес, и, слушая эту музыку, он представлял себе движение, воду, струящуюся по скалам, бегущих животных, погоню. Нельзя сказать, чтобы у него было много подобных сюжетов, но он пытался заранее составить список композиторов и произведений, которые ему в будущем пригодятся. Желательно чисто инструментальная музыка, вроде той, что он слушал тогда у Виктора. Однако Виктор не торопился ему помочь.
— Номер одиннадцать, номер двенадцать, прелюдии и фуги, ты которую имеешь в виду?
— Ту, что ты играл первой, которая гонится, что ли, сама за собой.
— Это одиннадцатая, си-мажорная.
— Си-мажорная — мне ничего не говорит, но цифру «одиннадцать» я запомню.
— И прелюдия будет фоновой музыкой к фильму, видеть важнее, чем слышать, тарам-тарам, так что ли?
А фильм не может обойтись без музыки? Это ж ты расписываешься в собственной слабости.
— Не аккомпанемент, а усиление эффекта. Или, наоборот, контраст.
— Как у Брехта. Великая трагедия, униженные и оскорбленные страдают, а музыка — бух-бух-бух.
— У меня нет униженных и оскорбленных.
На это Виктор ничего не ответил. Вернее, пожал плечами и сказал сухо: «Тринадцатая», после чего сыграл медленную и задумчивую пьесу. А когда отзвучал последний такт, произнес с такой интонацией, словно Артура не было в комнате:
— Идиот, идиот. Если он способен был на такую музыку, то зачем громоздил эти чудовищные симфонии?
Почему он сейчас вспомнил тот разговор? Потому, что бежал со своей камерой вниз по лестнице, спешил по улице, так, здесь за угол, Вильмерсдорферштрассе, вот Бисмаркштрассе, если не придется долго стоять у светофора, то с первыми нотами двенадцатой прелюдии он как раз сядет в такси и, пока будут звучать двенадцатая и тринадцатая, успеет обдумать свой безрассудный план. Он уже выучил весь цикл Шостаковича наизусть, четырнадцатая прелюдия была коротенькая, длительность звучания — полчаса, так что номер пятнадцать с резкими нервными ударами молота — именно то, что подойдет идеально, если он и вправду застанет ее в читальном зале. Но дирижер в гардеробе не желал его слушать.
Читать дальше