— Чего? — опять крикнул чубатый, — п-шол!
— Кто это? — срывающимся голосом спросил Степа.
— А тебе што? — ехидно сказал чубатый, — родня он тебе или хто? Братан може? А?
Бандит в бурке почесал колючую щетину на подбородке и рассудительно заметил:
— Вздернули комиссара и ладно, — сказал он, — жидом меньше стало. Им, пархатым, так и надо. А не все ли равно, кто: Ицка или Хацка? Один черт. Верно?
Он нахлестался еще с утра, бандит в бурке, но разбирать его только сейчас начало. Пьянел он чудно: то станет добродушно-словоохотливым, как девяностолетний дед, то серьезно-рассудительным, как умный отец. Это было непохоже на него и смешно. После того, как он по-отцовски серьезно объяснил Степе о комиссарах, на него нашла словоохотливость доброго деда. Он скреб небритый подбородок и говорил, ни к кому, собственно, не обращаясь, а так, не то про себя, не то всем добрым людям вообще.
— Мы их, комиссаров-то, ротами резали, — невнятно, будто со сна, говорил он, — выстроишь их, как на параде, босую команду, — сапоги-то мы снимали, чего им пропадать, сапогам-то? — и скажешь им, бывало, по-сердешному скажешь: «Молитесь, сволочи, богу, перед смертью-то хоть помолитесь».
Тут кто как: кто молчит, сумный, сволочь, пальцы от обиды кусает, а молчит, а кто лается, кроет нас, паскуда, нехорошими словами: «бандиты, дескать, палачи». Хватишь его по голове наганом — угомонится. А на остальных пулемет наставишь — и под гребенку. Так-так-так-так. Чисто. А могила-то готова. Сами себе, голубчики, могилу рыли. Мы по-ихнему, по-камунистически, делали: «кто не работал, тот и не лопай». Верно?
— Иди к лешему, — недовольно проворчал чубатый, — чего распелся?
— Ты, Гришка, меня лешим не пугай, — бандит в бурке ткнул себя в грудь большим пальцем. — Я и сам может лешему брат. Во! Кумовья мы с ним, детей у ведьмак крестили. Во! — Он захихикал. — Я его, хрена, в бороду целовал, а он по мне хвостом щелкал. Ги-ги-ги.
— Оно и видать! — крикнул чубатый и захохотал.
Бандит в бурке круглыми, как у совы, глазами уставился на чубатого. Он окончательно осоловел.
— Что видать? Ничего не видать, — бормотал он, — ничего, браток, не видать. Ни черта. Брешешь ты все, Гришка. Собака ты, псина, а не друх. Что видать? Ну? Ничего не видать. Ни черта.
Он клюнул носом, очухался и забормотал опять:
— Видать… видать… что видать? Ничего не видать.
Он опустил поводья, подбородком прижался к бурке и задремал. На счастье, конь у него был смирный, не то бы он давно свалился.
А чубатому надоело наконец без толку кружить по улицам и переулкам.
— Ты нас, ссука, куды завел? — сказал он. — Где она улица твоя, ну?
— Вот она, — сказал Степа.
Синагогальная улица — холмистая, кривая — была рядом. На углу стоял огромный дом, домина, с высоко прорубленными узкими окнами. Синагога. И странно: по Пробойной, на слободе, везде и всюду люди наглухо закрыли ставни, заперли двери и засели на всякий случай в подполье. А в синагоге было битком набито, окна распахнуты, дверь настежь. Старинное обыкновение, средневековое: в часы тревог, смут, погромов забираться всем миром в синагогу и смерть встретить не в одиночку, а вместе. В синагоге молились. Молились громко, с завыванием, с криком. Женщины плакали.
Бандит в бурке даже проснулся от этого многоголосного гула. Он посмотрел на синагогу, сплюнул, — плевок пролетел недалеко, зацепился за бурку и повис, — и сипло пропел:
— Ай-вай-мир, что за командир.
Степа видел, как со стороны Пробойной к синагоге подкатила двуколка. Возница придержал коней, а пулеметчик, ражий парень в желтых ботфортах, спрыгнул наземь и крикнул:
— Эй, жиды! Расходись! Чуете? Расходись, говорю!
Его голос потонул в гуле, который несся из раскрытых окон синагоги. Пулеметчик повторять не стал. Он просто залез на тележку, направил пулемет стволом в дверь синагоги и открыл огонь. Пулемет затакал, а в ответ из синагога послышались дикий вопль, стоны, рев. Казалось, само это громадное и древнее здание заревело в ответ. Тогда пулеметчик перестал стрелять.
— Ага! — торжествующе крикнул он, — поняли, дьяволы? Катитесь колбасой отсюдова! Ну!
Толпа народу, напирая друг на друга, давя друг друга, — толпа была большая, а дверь была узкая, — хлынула вон из синагоги. Женщины высоко над головой держали детей, дети хныкали и орали. А мужчины, одни старики, сомкнувшись в тесный крут, волокли раненых. Эта человеческая лавина подхватила Степу, закрутила его, как водоворот, и понесла. А Степе только этого и надо было. Пока чубатый, теснимый толпой, выбрался на простор и, ругаясь почем зря, кликал Митрия, Степа был уже далеко. Он залез куда-то во двор, заросший высокой травой и крапивой, растянулся в тени под навесом, свернул козью ножку и задымил. Он был доволен. Повезло ему на сей раз, ох, повезло как! Все равно, к Беру Гезину он бы их не привел. Предателем он, Степа, не был и не будет. Не такой он, Степа, человек. Да. А вот пристукнуть могли. Верно. Чубатый уложил бы его в два счета. Ему, гаду, что? Жалко, что ли?
Читать дальше