Воображение бессильно перед смертью. Свои жесты я придумал в ту пору, когда заканчивалось мое детство. Но если в пятнадцатилетнем возрасте мое внимание и мое горе постепенно ослабевали, то сегодня я стучусь головой о свое горе с упорством одержимого. Одни и те же образы, те, которые ранят мгновенно, вертятся все время в моей голове, и я утыкаюсь лицом в покрывало, трясу головой, как бы наперекор всему выражая свое несогласие, как бы споря с небытием, а потом снова опускаю голову на кровать, которая больше не хранит запах духов Клод, от которой пахнет лишь пылью, и в этой пыли и ночи меня ждут мои образы. Как я стоял в тот день на коленях на краю клетчатого пледа и раскладывал по краю его камни, отчего под пледом все сильнее проступала форма твоего тела.
Именно эта картина возникает у меня перед глазами чаще всего. Сцена, о которой мне напоминает все. Ощущения, связанные с ней, остались в моем теле, в моих руках: мягкая трава под коленями, впивающаяся в пальцы жесткость влажных камней, приносимых один за другим, согнутая спина, холодный пот, обливаясь которым, я дрожал. Иногда эту картину сменяет другая: мой приезд в гостиницу, внезапная тишина, мои закрытые глаза, топотание вокруг меня. Однажды утром я на мгновенье закрыл глаза, потому что во время заседания комитета сидел лицом к окну и солнце слепило мне глаза. Вскоре голоса стихли, и по топоту ног и скрипу стульев я понял, что вокруг меня опять собрался круг любопытных. Запах горной сосны, звук зажженной спички. Когда же воспоминания начнут стираться? Я снова открыл глаза. Сидевшие за столом притихли и смотрели на меня. Одинаковые лица, одинаковая у всех внимательная и суровая бесстрастность. Ив еще тряс рукой, чтобы потушить только что зажженную им спичку. На следующих собраниях он не появлялся: он не считал нужным приходить на улицу Жакоб, пока там сижу я. Максим не ошибался: именно Мазюрье устроится в «Алькове» на следующий день после моего ухода, в ожидании того времени, когда «имущественный» отдел компании «Евробук» переселит издательство ЖФФ из двух его старых домов наконец-то в функциональное помещение. И тогда будет покончено с закоулками, с укромными местами, где можно было и скрыться ото всех, и с кем-то пооткровенничать. Так будет даже лучше. Мне одному грели душу плесень на стенах и мыши улицы Жакоб. Даже Клод, которая не знала наших восторгов в 1958-м году, с трудом понимала, какое я нахожу удовольствие стукаться головой о нашу знаменитую низкую арку между двумя домами. «Твоя мадленка…» — говорила она.
Документы по снятию внаем клоповника на улице Шез подписаны. Жанно и его кладовщики предложили перекрасить квартиру по-своему во время выходных дней. Они обращаются со мной с легким оттенком фамильярности, чего бы раньше они никогда себе не позволили. А теперь я вот-вот буду побежден, и мне придется жить в совершенно неприглядном месте. Это они так выражают свою любовь ко мне: у патрона неприятности. Если смерть Клод вынуждала их сильнее дистанцироваться от меня, то мой грядущий провал делает меня более ручным. Я теперь уже точно не укушу; и меня жалеют. Я перестал понимать, хочу ли я погрузиться в сон или я этого боюсь. Он стал экватором моей жизни, моим горизонтом, моим глотком холодной воды на финишной черте бега времени. В любой момент дня я пытаюсь выкроить для него минуточку. Недавно появившийся в «Алькове» диван, на котором никогда не творились вызывающие любопытство журналистов «фокусы», возбуждает во мне желание погрузиться и утонуть в его мягкости. Зажженная маленькая красная лампочка держит Луветту на расстоянии. По крайней мере, я на это надеюсь. Но, должно быть, в один прекрасный день кто-то очень нетерпеливый не выдержал и, войдя, обнаружил меня дремлющим в неловкой позе на черном кожаном диване. Даже сдержанная Луветта и то стала, наверное, проговариваться. Ну что вы хотите, вдовец! Нечто респектабельное, так же источенное червями, как старинная мебель. У него есть право на показные страдания и на внезапную драматическую слабость. Но эта пьяная дремота… Хотя народ и привык к тому, что в издательско-писательской среде бывают и пьяные ссоры, и потасовки, и блевотина, и крики подвыпивших авторов, моя личность, должно быть, казалась несовместимой с подобного рода непристойностями. Все вдруг стали передавать из уст в уста, что я все время сплю. Слух прошел из рабочих кабинетов в бары и рестораны, из ЖФФ в «Евробук», с улицы Жакоб на авеню Клебер, сопровождаемый поначалу милейшей симфонией из советов. Крокодиловы слезы, деланное дружелюбие, снисходительно опущенные веки, удивленно округленный рот при первых клубах дыма от сигар Монтекристо в кабинетах Лаперуза или Друана, но если иметь острый слух, то можно услышать, как лопаты и заступы роют мне могилу. Правда, президент перекрывал этот недоброжелательный ропот самым что ни на есть спокойным голосом, чтобы посоветовать мне Бангкок, Шри-Ланку, душевный покой. Вот ведь проклятье, какие ласковые сволочи! «Вы знаете, мой дорогой Жос, уважение, привязанность, которые мы все испытывали к Клод… Никто лучше, чем мы… Неумолимый закон… Неудача, которую можно было предугадать, согласитесь, фильма Деметриоса, но все равно неприятно, неприятно… Мы всегда ценили, отдавали должное, старались понять…»
Читать дальше