Жос не представлял себе, как он поднимется в свой бывший кабинет и заберет, на этот раз по-настоящему, письма, которые ему принадлежали. Он не представлял себе, как после четырех месяцев необъяснимого для них молчания позовет этих людей и признается в своем крахе. Он не видел себя в роли дворняжки, которая прибегает, чтобы рассказать о полученных побоях и что-то поклянчить. Его беспомощное состояние пугало его, но все же меньше, чем рассказ об этом, горький, а может быть, даже и блестящий.
Он встал. Марсиане, обнимающиеся на скамейках, некоторые на земле, в едком запахе пота и под мотивчик гармоники, смотрели, как Жос пошел к водосточному отверстию, порылся в карманах, наклонился и бросил туда какой-то блеснувший в воздухе предмет, возможно, ключ или связку ключей. Послышались комментарии на каком-то хриплом языке, смех. Но когда Жос выпрямился, на лицах уже было написано прежнее равнодушие. Он направился в сторону улицы Аббей. Когда-то там был бар, где пели два американца, черный и белый. Они с Сабиной любили это место в начале пятидесятых. Там они пили коктейль из джина с лимонным соком и никогда не аплодировали: щелкали пальцами. Это было особенностью того заведения. Гордон и Ли? Так, кажется? Два имени возникли, не очень отчетливо, из тридцатилетнего забытья. Жос прошел не глядя между витринами Дельпира и Геербранта. Они тоже отныне принадлежали прошлому, вместе с воспоминаниями о соизданиях, об общих вернисажах, проектах, неудачах, удачах — всём том, что сопровождало его профессию и его жизнь и что, как ему казалось, будет длиться вечно. Но вот пришло равнодушие. Раньше, когда у него были увлечения, то есть кое-какие утайки и эскапады, которые случаются в жизни каждого мужчины, Жос никогда не переносил, чтобы, когда все было кончено, партнерши посылали ему свои письма, напоминали ему о былых смятениях. Он решил по отношению к актерам и статистам из своего прошлого занять естественную для него позицию. Он черпал моральную поддержку в этом своем решении, обретал иллюзию, будто он все еще бодр и свободен, как это бывало у него с женщинами, когда желание было удовлетворено, как это имело место два или три раза, еще и потом, во времена Клод, когда он по-глупому сопротивлялся ее любви, скорее из страха. Потом наступил покой. И он длился одиннадцать лет.
Теперь Жос поднимается по улице Ренн, раньше самой мрачной улице Парижа, пока не воздвигли по ее оси эту абсурдную башню, которая так здесь не к месту, но которая внесла немного разнообразия в городской омлет. Жос еще раз в этом убедился: он не чувствует себя в своей тарелке ни в одном из общественных мест, которым нечего сказать таким людям, как он. Он любит башни, девушек, автодороги. Он ненавидит Париж в августе и местные вина. Он вполне еще может стать одним из этаких желчных типов, которые убивают собеседников своими парадоксами. Вольнодумец — это почти то же самое, что и маразматик. Магазины закрыты, кроме бистро и кондитерских, перед которыми раздавленные упаковки от мороженого пачкают тротуар, или фисташки, или клубника, в виде зеленых и розовых звезд. Вечер давит на Жоса всей своей засушливой тяжестью, эта лестница с необъятными ступенями, этот избыток времени, который он не знает, как одолеть. Зайти что ли, чуть пораньше в ресторан? (Как того требует желудок, пустой с утра, и слишком легкая голова, которая начинает кружиться и в которой мысли скачут с одного на другое…) А потом снова встретиться с жарой на тротуаре, где она будет его поджидать, притаившаяся как какое-нибудь угрызение совести. И идти. Снова идти. Он только что вдоволь поколесил по дорогам Франции. А вот улицы, улицы остались неизменными, как осталось неизменным и августовское оцепенение на них, столь хорошо знакомое ему, потому что каждый год ему надо было возвращаться в Париж в самую жару, чтобы подготовиться к горячему осеннему сезону. Можно подумать, что он никогда не смотрел по сторонам. Он спешил из «Алькова» в ресторан того или другого отеля, причем всегда не один, а с кем-нибудь, или же с какой-нибудь рукописью или гранками, которые срочно надо было прочитать, которые он клал на стол рядом с собой, уже захваченный, несмотря на гул иностранной речи, этой картиной, в которой не фигурировал ни один из актеров его личной комедии (этих он встретит в сентябре и в других местах, которые он сочтет необходимым для себя посетить), уже захваченный нетерпением, волнениями, маневрами приближающейся осени, захваченный безумием и сладострастием своей профессии.
Читать дальше