До сих пор не понять, кто чего хотел. Между тем, консервы, запасы которых в доме со времен второй мировой войны диковинным образом не иссякали, внезапно пропали из кладовой. Все ее шляпы (как же мне было жаль ту, фиалкового тончайшего велюра! — я помню ее такой молодой в Ростове на Дону, тень от полей падает на ее лицо, но оно от этого становится еще светлей, ближе, ее серые глаза полны нежного смеха и сияния; а быстрый поворот головы, будто что-то услышала и пытается это еще и увидеть, который в воспоминании ничем не завершается, и краткие паузы вздоха перед тем, как рассмеяться?), все они превратились в пыль, и из коробок, когда их по недомыслию кто-нибудь открывал, роями вылетали майские жуки. Жуки высыхали, хрустели под ногами. Их никто не убирал. Сосредоточенная на невозможности во снах донести ручку к чернилам, она так и не заметила, как в одну майскую грозовую ночь золотая кухонная посуда разом стала бронзовой, тяжелой, неподъемной, ненужной. "Дай мне слово, что ты не сразу женишься, — иногда, глубоко задумываясь о своем, говорила она мне. — Я ведь вижу, как ты изменился, как она тебе нравится, как ты думаешь только о ней и больше ни о чем. Удивительно, но твой отец больше всего мечтал именно о том времени, когда ему придется познакомиться с твоей девушкой, — согласись, что это несправедливо по отношению к нему… Но знаешь, иногда мне кажется, что все мои сны про чернильную бутылку — и слава Богу, что они прекратились! — о том, что я хочу написать это письмо твоему отцу, но видно, во всем этом что-то с самого начала неправильно."
Сентенции бабушки раздражали ее неимоверно, бабушка раздражала ее и своим видом, и отчасти еще потому, что встречалась с какими-то "скользкими" личностями, верившими в магическую силу решета и яблок, перевязанных крест накрест красными нитками. Яблоки они опускали в колодец, и когда надо было вытащить ведро воды, ты поднимал с водой ведро яблок. Вот и весь фокус. Бабушка утверждала, что так они лучше сохранятся до весны. "В голове не умещается! — восклицала на это мать. — Пожилой человек, прожила жизнь, а несешь такой вздор." Конечно, и про яблоки, и про решето все было бессовестным враньем, как и ее рассказ об ангеле, которого она увидела у забора на сливе (помнишь, я рассказывал тебе тот случай?), но которому скользкие личности верили безоговорочно, как, в общем-то, любому ее слову. Но тогда почему я увидел ее однажды в двух местах сразу?
— А как это у тебя получилось оказаться одновременно в двух местах? — спросил о. Лоб.
— Был в Киеве и, уезжая, увидел ее на вокзале. То есть, я увидел ее из окна поезда, когда она шла по перрону, сгибаясь под тяжестью какого-то мешка. А спустя три часа, когда я вошел в дом, она, как ни в чем ни бывало, читала на кухне.
— Возможно, у нее была сестра, а мать тебе ничего об этом не говорила.
— Вполне может быть, — согласился я. — Но какой в этом смысл?
Мне не хотелось говорить, что в Казатине на перроне я увидел ее еще раз, с тем же мешком.
Ну нет уж, это ни в какие ворота не лезет. Вторую неделю они корчуют пни. Подумать только, как летит время. Однажды мать не выдержала и попросила знакомого слесаря приковать бабушку на цепь. "Что же ты думаешь, — говорила из сумрака комнаты, завешанной всякими травами, бабушка, — Думаешь, ты меня приковала? Куда уж как не меня, ты сына своего приковала, и не к сундуку, а к печали." — "Вот-вот, — отвечала мать, — я бы этот сундук печали с моста в воду спустила вместе с клопами, были б мои на то силы!"
Все басни о памяти (какой-то особенной, чудесной, якобы запечатлевшей в "бессознательном" процесс отделения моего физического тела от материнского) представляются мне явно преувеличенными.
Угадай, сколько мне лет? Верно. Но я принимаю их с надлежащим смирением, сколько бы народу ни сидело в комнате. Естественно, я могу допускать разные вещи, в том числе и то, что моя память в самом деле способна хранить подобного рода подробности, но тут же неотвязно возникает другой вопрос, каким образом сознание может "осознать" их своими? Впрочем, не уверен, что вчера именно я пролил на свои изумительные белые штаны Willa Forest. Умирая в причастии. Умирая в кругообразной тьме. Речь не спасенье и не оперенье. Я имею в виду грамматические формы и осень как медленное отклонение в тавтологию пробела, в ад палиндрома.
Когда мы говорим о чем-то, означает ли это, что мы об этом чем-то "думаем". То есть, означает ли в данном случае говорение ряд рутинных умственных операций, удерживающих в одном горизонте чувственный образ, значения, смыслы, связи смыслов, включая еще не схватываемые (не проявленные) структуры их логики дальнейшей трансформации в иное, позволяющей функциям разрозненного вступать в призрачные, но от того не менее убедительные отношения частного и целого. Наверное, нет, не решись я тогда в ливень прийти к тебе, все сложилось бы по другому. Но удивляет в этом другое, я прекрасно помню как я выходила из дома, как ехала в пустом трамвае — помнишь те дожди, они начинались в самый разгар июля, ничто никогда их не предвещало, и в тот раз точно так же, с утра необыкновенно яркое и жаркое небо, ты как раз вернулся из Крыма, а я в самом деле хотела тебя увидеть, думала, загорел, наверное, как черт, а тут люди с ума сходят по конторам, — но, прости, совсем забыла, напрочь из головы вылетело, как вышла, каким тебя увидела, — иногда мне кажется, что я тебя просто не застала, или… не доехала, решила вернуться, может быть, что-то о тебе вспомнила и это меня повернуло назад, знаешь, как бывает… кажется, мы тогда часто ссорились… нет, не ссорились, наверное, не соглашались в чем-то, а в чем — совершенно не помню. Иначе стали бы мы возвращаться к "определенным темам" несчетное число раз, принимаясь рано или поздно осознавать (и то только как-то мельком, косвенно, будто бы не желая задерживаться мыслью на том, что ее должно позднее отвергнуть), что каждое такое повторение принципиально перечеркивает, отрицает предшествующее ему такое же возвращение/повторение. Из чего следует (согласен, абсолютно бессмысленный риторический оборот!), что мне не то чтобы нужно другое в высказывании, но по какой-то неотчетливо выражающей себя причине необходимо обессмысливание говоримого, сведение его в конечном счете к не артикулируемому остатку как к предвосхищению, бормотанию, нечленораздельному подземному гулу (приложи ухо, услышишь), — если к тому же верить, что "в языке все давным-давно свершено". Тогда возникает: "да, я понимаю." Что понимаю? Или же такое утверждение есть обыкновенная фигура воздержания, предполагающая иное значение: "оставь меня, не докучай мне тем, что меня никоим образом не касается"? Действительно, что понимаю? То, что для объяснения "понятого" нужно опять возвращаться к высказыванию того, что стало понятным, а потому не взыскующим никакого повторения? Да, ты уже говорил об этом. О чем это я говорил! Когда? В своем ли ты уме? Я говорил о другом. О том, как однажды утром, — иногда (впрочем, все реже, реже и реже…) случаются такие осенние утра, когда окружающее необъяснимым образом предстает в совсем иных пропорциях, объемах, в ином цвете, в другого рода длительностях. Туман окутывает полу-облетевшие липы, косая стена солнечного октябрьского солнца очевидна вполне, а с северо-запада заходит охватившая полнеба клубящаяся исполинская туча, будто некие небесные хребты двинулись на город, — косой гребень солнца, листья, источающие свет нежнейшего растительного распада, пропитанный терпкой камфарой воздух, отчего поднимается ощущение, что он заткан ледяными прядями инея: назовем это "здесь".
Читать дальше