Маша оцепенело сидела и смотрела на все в полусне. Как будто она действительно погрузилась в зазеркалье, незадачливая Алиса. Когда же они переступили незримую черту? И что будет дальше? Почему все это произошло именно с ней? Было ли это неизбежно? Вопросы всплывали, какие-то чужие, относящиеся к кому-либо еще, но не к ней, мелькали серыми тенями и исчезали.
На самом деле ей было безразлично, что будет дальше. Может быть, впервые будущее перестало ее волновать. Оно просто стерлось, словно карандашная надпись твердым ластиком. На месте «будущее» образовалось мутное грязное пятно.
Но, пожалуй, ей тоже не хотелось никуда отсюда уходить. Непонятные речи дурака и старухи лучше было сейчас слышать, чем что-либо другое. Чужая странная жизнь, здесь, в глуши, заслоняла свою. Свою жизнь надо было забыть. Не помнить имени, прежних мыслей, — ничего. Как будто она вошла в некую точку исчезновения, — где-то здесь, в этих печальных, онемевших местах, — и самая немота их сулила тихий ужас. И теперь в доме, пахнущем рыбой, с голубоватыми слоями дыма, часами, остановившимися когда-то в два часа пятнадцать минут — неведомой ночи или дня, — находился совсем другой человек.
Да, другой.
Она смотрела на кошек, часы, комод темно-вишневого цвета, слепой экран телевизора с салфеткой наверху, на зеркало в пятнах и в печальной оправе, и на солнечное утро за окнами, и чувствовала себя изолированной от всего, от целого мира, как будто ее поместили в глубоководную камеру. И внутреннее давление распирало грудную клетку, черепную коробку.
По избе шмыгали кошки, входил и выходил Горухта, заваривал чай какой-то травой, ставил на огонь большую сковородку и клал на нее чищеную рыбу, крошил лук. Старуха все давала ему указания, кряхтела, стул под ее большим грузным телом скрипел, подкашивался. Она, видимо, рада была возможности «поговорить» с новыми людьми, и она что-то толковала про новые беспокойные времена, снявшихся с мест людей, снова поминала какого-то «Григоря Фанасича» и вдруг запела:
Развяжитя моё крылля,
Дайте волю полетать.
Сва-а-ю заброшеннаю долю
Я полячу яе искать…
Голос у нее был не сильный, но плавный, он стлался, как дым. Горухта заулыбался, скаля торчащие зубы, но, наверное, вспомнив об обиде, снова насупился, забубнил враждебно: «А! Буся! Сякый млет, кыч калный, мегистаня…» Маше при звуках поющего голоса стало не по себе, давление ее камеры увеличилось, она судорожно крутанула бисерные разноцветные браслетики на запястье левой руки. И — если бы старуха продолжила петь, она не выдержала бы. Но та утихла. И, помолчав, вернулась к неизвестному Гр и горю Фанасичу. Маше не было никакого дела до этого человека, но она слушала.
Этот человек жил в Москве или в Питере, в «столичном». И полвека не был здесь. И вдруг приехал. Старуха помнила его сопливым мальчишкой пяти-шести лет, когда Любка увозила его отсюда и сама уезжала навсегда, сразу после войны, не было у нее сил больше жить здесь. Уехали они куда-то к родственнице на Украину. А тут их обступило горе-злосчастие. Всю их семью М я сниковых. Как немец пришел.
Но началось много раньше. Когда еще «Фанасий» Мясников власть получил, стал председателем. Председателем стал и взлетел выс о ко. Через это все и вышло. Когда стали жать церковников, он запряг лошадь и поехал в Николу Славажскую, за ним вся голытьба, и началось. Кто что себе тащил, оклады, кирпичи, железо с куполов. Старики просили не делать того. И жена, Люба, просила. А Фанасий Ярмолаевич хохотал: «Ззз-делаю! Не по вашему, а по моему, по нашему теперь будет». И еще говорил, что, мол, дуры вы и дураки, тыщу лет поклоны клали — кому? чему? Намалеванному. И выломал себе перегородку с Царскими вратами, погрузил на телегу и на двор свез. Вас туда не пускали? говорит, к престолу, в святая святых? «шуществ бабского пола»? Перегородил в хлеву вратами, поставил корыто. И свиноматка из Царских врат выходила, за ней боров. Думал Фанасий Ярмолаич, что вступил в царское дело. Он теперь здесь владыка. И у него свои святыни. И ничего, верно, ни з им, ни з хатой, все живы-здоровы: сам бугай, плеча — во-о, Любка красуля, Катька дочк а , двое сыновей, Герман да Васька, потом и еще сынок, не вылупившийся до срока.
Но не балуй, холуй, скажу барину! И пришла сила. Билет не защитил Фанасия Ярмолаича, его первым тут же порешили, как только немец заступил, Стрысик на него сразу показал: председатель, коммунист. А немец с коммунизмом не церемонился. Потом Герман з Васькой осенью шли з Туруханова, глядят, белый листик, там еще и еще, в кустах, в грязи, ну, подняли один, а это с самолета сбрасывали, мол, держитесь, бей врага, победа за нами. Почитали. А тут патруль. Васька сунул листик за пазуху. А те их возьми и обыщи. Листовка?! Безоговорочная смерть. По деревням уже предупреждали. И за одну бумажку Васька с Германом одну смерть приняли. Немец не разбирал, кто перед ним, стар или мал: враг. Тут даже кусты и буераки были врагами.
Читать дальше