Он и сам был не большой любитель стихотворной речи, и читал поэму неделю. Она была галантна, изысканна, — скучна! Алекса, уже налетевшего на высоковольтные линии Кропоткина и Бакунина и заискрившегося идеями свободы (чего он от себя, влаголюбивого и терпеливого животного, не ожидал), бесили обращения поэта к друзьям-графам и баронам и покровителям-принцам и принцессам, его плач о запустении Версаля, всякие пышные гирлянды, душистый мирт, лавр и что-то еще, какие-то растения, «испокон любезные Бурбонам, — И лиру звонкую вам посвящу с поклоном», — кому? Бурбонам? Строителю Версаля, топтавшему свой народ, как виноград в точиле, этому кровавому «солнцу»? Аббат декларирует любовь к простоте и объявляет себя сторонником свободы, его идеал английский сад, символ вольности, и вообще он воспевает Природу на разные лады, которая сама знает, как и что лучше, но воздух его поэмы тяжел, — как будто соткан из позолоты и парчи. Ему, конечно, далеко до стаи легких времирей Хлебникова и неба, которое пахнет сизью и выменем. Хотя и Хлебников Алексу казался все-таки искусственным, вычурным. Да и любая поэзия. Он подозревал, что речь все же — это проза с какой-то глубоко запрятанной рифмой, пожалуй, рифмой смыслов.
Хотя прикладной смысл поэмы и показался ему все-таки симпатичным, — это было, в общем, руководство к действию, о чем аббат прямо говорит в предисловии. Он написал поэму с целью объяснить: 1) как сделать свою жизнь в деревне и жизнь всех окружающих счастливой; 2) как возделать свои земли таким образом, чтобы это стало искусством, а не повседневной рутиной; 3) как научить смотреть на деревню и на все явления природы глазами наблюдателя; наконец, 4) как прививать повсюду и поддерживать вкус к этим занятиям, к удовольствиям сельской жизни, сделав ее интересной.
Некоторые его изречения звучали как поговорки: «Природы не бывает слишком много», «Мудрец на склоне лет возделывает сад». А это уже явно перекликалось с тем письмом Плескачевского, где он говорит об Ахилле, поджидающем черепаху с блюдцем молока на пороге дома = сада.
…И вот это соображение о том, что в природе идет подспудное броженье, в ней что-то тайное растет, стремится к рождению и надо чутко слушать и смотреть и стараться угадать, что зреет там, внутри, — под ним мог бы подписаться рыжий студент, только что вернувшийся на стогна Питера из полей КСР.
Интересно, как бы все это оценил сам Егор?
А что же, собственно, раздражало Алекса в этой поэме?.. Да! Пункт первый его плана! Это же смешно и нелепо — думать, что садоводством можно осчастливить мир. Алексу-то понятно уже было, что мир спасет не Садовник с ножницами, а трубопроводчики прекрасных идей безначалия и, пожалуй, ненасилия… Тут он еще колебался, какой из двух видов анархизма принять, Толстого и Тукера или Бакунина, Кропоткина, Штирнера. С одной стороны, он был уверен, что война и насилие — это людоедство под соусом патриотизма и высоких идей, и когда он читал записки начштаба махновской армии Белаша, то лишь укреплялся в своей уверенности: Махно, этот ненавистник рабства и всякого угнетения, бывал ужасен и кровав, как Нерон, ввергая в самый постыдный рабский страх и в самую тошнотворную угодливость не только врагов, но и часто безвинных людей. Но когда он видел по телевизору кривую лживую улыбку министра обороны и кривизну прочих высоких лиц на фоне руин Грозного, то начинал чувствовать, как махновская ненависть к золотопогонникам прорастает из всех пор. Он считал личными врагами весь этот сброд в фуражках с кокардами и в тельняшках, всю эту свору, — кинувшуюся по мановению хозяйской руки на Кавказ? — нет, они сами-то не кинулись, только сделали обманное движение — и в лепешки расшибли о тротуары и панельные стены Грозного сотни солдат. Это было их точило, в нем они обмывали свои ордена и звезды и сами обмывались, как людовики, чтобы потом солнечно сиять в Думе, в правительстве, в губернаторском кресле, в семейном кругу на Сейшельских островах и где там они еще отдыхают от своих дел? полоскают вставные зубы целебными растворами… И одного взгляда на мясистые лица, шеи с бычьими загривками было достаточно, чтобы понять простую вещь: свою жирную кость эти бульдоги без боя и крови не отдадут.
И чаяния садоводов смешили и злили.
Но Алекс все же копнул эту тему.
Вот что он выяснил:
Первый «яблонный» сад был разбит св. Антонием в 1051 году по возвращении с Афонской горы в Киево-Печерской лавре. Этот сад назван греческим.
Читать дальше