— Ну, что сказать, Шлеймеле? Исав, конечно, был вне себя, душонку свою мелкую позабыл от злости и удивления, да, представь, и от удивления тоже, но ведь я правду сказал ему. Истинно так — жаждал я ее, избавительницы, скорого конца желал себе, тлена в костях моих. И даже нынешним утром, когда погнали меня в эту камеру, где напускают на нас губители наши эту отраву, удушье это, и когда стреляли они в меня и потом забрали в эту холеру, в грузовик этот, который люди прозвали душегубкой, и тогда тоже призывал я к себе смерть, чтобы смилостивилась надо мной и забрала меня наконец. Но что оказалось? Оказалось, что есть у меня, как видно, некоторый небольшой проблем, и, может, действительно, нужно показать меня доктору? А что, ведь я действительно истосковался очень по этому, чтобы поскорей умереть, и в газовой камере, когда глядел на меня Залмансон своим последним затухающим взором, ведь при последнем издыхании он уже находился, трепыхался, небех, как несчастный цыпленок, но еще сумел сделать мне такой знак рукой, как будто сказал: «Что это с тобой, Вассерман?» И я, ну что мне оставалось делать? Наклонился я к самому его уху и прошептал тихонько так, чтобы другие не слышали, к чему огорчать людей? «Сожалею, Залмансон, но выяснилось, видишь, что имеется во мне какое-то небольшое нарушение, дефект какой-то такой. Может, от природы это во мне, врожденное такое уродство, не про нас будет сказано». Ну, вокруг все бьются в последней агонии, и корчатся, и кашляют, и выворачивают наружу внутренности свои, терпят страсти Саула, и весь мир — средоточие ада. Вся команда дантистов, с которыми я проживал, полных три луны проживал я с ними со всеми, задыхаются они и извиваются от непосильной муки, и один только Аншел Вассерман торчит себе, как глиняный истукан, свеженький, полный сил и здоровья, прямой и стройный, как нераскрывшаяся пальмовая ветвь. А он, Залмансон, услышав слова мои, еще начал смеяться, так начал смеяться, что лучше бы мне вовек не слышать этого его смеха! Будто хохот и рыдание вместе, представь, дикий предсмертный вой и хохот одновременно, так я это услышал, и ужаснулся в душе своей, и не знал, что мне делать, и тут он вдруг умер. Раньше всех умер. Обмяк весь, обомлел и умолк. И важно, чтобы ты знал, Шлеймеле: еврей Шимон Залмансон, единственный мой друг, главный редактор детского журнала «Малые светильники», скончался в газовой камере от жуткого неудержимого хохота, прямо-таки бесовского какого-то смеха, и я полагаю, что это несомненно подходящая смерть для такого человека, человека его склада, который верил в то, что Господь открывается людям только посредством радости и веселья, всяческого юмора и насмешки. Да, Шлеймеле!..
Теперь мы все трое молчим. Я смотрю на старого согбенного неудачника: лицо его похоже на то, которое я знал, но еще более исхудалое и изможденное. Эта жалкая костистая лысина, желтая задубевшая кожа в пятнах громадных противных веснушек, широкий плебейский нос, почерневшее, будто вымазанное сажей, лицо, нелепо сужающееся к подбородку. «Чтобы я так жила, — говорила мне бабушка Хени на идише, — как ты похож на него!» — «Что ты выдумываешь! — сердилась на нее мама, с подозрением поглядывая на единственную сохранившуюся фотокарточку маленького Аншела. — Неужели ты не видишь? Посмотри, какой нос у этого и какой у этого!».
Найгель огибает свой широкий стол, спасительным бруствером отгораживающий его от Вассермана, останавливается у кресла и задумывается. Погрузившись в раздумья, он беззвучно вздыхает и втягивает щеки.
— Нет! — восклицает он внезапно и решительно ударяет кулаком по столу. (Вассерман втягивает голову в плечи и бормочет в испуге: «Чтобы только, не дай Бог, не испустил мне тут дух!») А немец снова повторяет грозно: — Нет! Этого не может быть! — И с высокомерной ухмылкой, тоном, в котором одновременно звучат издевка, обвинение и назидание, объявляет Вассерману: — Мы осуществляем тут великую, грандиозную задачу, выполняем работы колоссального масштаба. И ни разу, никогда еще мы не ошибались и не терпели поражения!
Дедушка мой еще сильнее сгибается, сжимается в жалкий ничтожный комочек в своей роскошной бессмысленной мантии.
— Сосудом, наполненным стыдом, был я в тот час, Шлеймеле!.. А что ты думаешь? Удовольствия мне это не доставило. Ты ведь знаешь, не люблю я понапрасну мозолить людям глаза, тем более не имею обыкновения никого задирать. Как говорится, дразнить гусей. И для чего их дразнить, для какой надобности? Разве не хватает у нас несчастий без этого?..
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу