Когда я был маленьким, некоторые из этих старинных домов еще стояли — но как они уже тогда обветшали! Уже не великолепные, уже не обиталища сильных мира сего, они, брошенные и забытые, истлевали, погруженные в мечты о минувшей славе, с годами становясь все темнее, покрываясь копотью, разрушаясь, и конце концов превратились в трущобы, где сдавалось внаем жилье, — там чуть ли не дюжина семей ютилась в каждой из прежних великолепных комнат, кучи отбросов громоздились в патио, а между осевшими балконами болтались веревки для белья…
Интрамурос умирал, Интрамурос погибал еще до войны. Вернулись джунгли — современные джунгли, джунгли-трущобы. Они были столь же беспощадны, столь же неудержимы, как и настоящие, — они уничтожали историю людей, пожирали их памятники. Благородный и навеки преданный короне Город превратился в трущобные джунгли. Таким он остался в памяти почти всех нас — величественный город наших отцов!
Но был на этой улице дом, который не поглотили трущобы, который сопротивлялся джунглям до самого конца. Он упрямо боролся за то, чтобы сохранить себя, сохранить свое лицо. И понадобилась мировая война, чтобы уничтожить этот дом и тех трех человек, что боролись за него. Они погибли со своим домом, со своим городом — и это, быть может, к лучшему. Они бы ни за что не пережили гибели старой Манилы…
Дом стоял на углу Калье Реаль. Часть стены, груда битого кирпича — все, что осталось от него, от дома дона Лоренсо Марасигана. Здесь стоял этот дом на протяжении жизни многих поколений. Да, снаружи его тоже можно было принять за сдаваемую внаем трущобу. Выглядел он точно так же, как и другие старые здания на этой улице: потемневшая от мха крыша, осевшие балконы, неокрашенные стены в трещинах… Но стоило пройти за ограду, толкнув старинную массивную калитку, и вы видели перед собой тщательно подметенную дорожку, чистый уютный патио… Ни мусора, ни веревок для белья. Поднявшись по вощеной лестнице в сверкающий зал, вы попадали в другой мир — мир, «где все привычно и размеренно»…
Внутри сцены загорается свет. Через прозрачный занавес виден зал в доме Марасиганов.
И дело не только в морских раковинах вдоль лестницы, в барочной мебели, в старых портретах на стенах, в семейных альбомах на полках. Сама атмосфера дома говорила об иной эпохе — эпохе ламп и газовых рожков, эпохе арф, бакенбард и элегантных карет, эпохе утонченных манер и мелодрамы, эпохе религии и революции.
Поднимается второй занавес.
Его больше нет — нет дома дона Лоренсо Великолепного. Ничего не осталось, только часть стены и груда битого кирпича. Но вот каким он был до своей гибели. И я уверен, точно так же он выглядел и сто лет назад. Он оставался прежним, не меняясь. Я помню его с раннего детства — он всегда был таким. Я рос, вокруг меня рос и быстро менялся город, все преображалось, ни в чем не было постоянства. И лишь одно казалось мне незыблемым — этот дом. Это было единственное место, куда я мог прийти и застать все в неизменном виде. Старше — да. Старше, темнее и молчаливее. И все же — прежним, каким я его запомнил маленьким мальчиком, когда отец приводил меня сюда по пятницам вечером.
Зал уже полностью освещен. Это большая комната, тщательно убранная, с натертыми полами, — но все в ней, и прежде всего мебель, говорит о годах запустения. Краска на стенах потемнела и местами сошла. Оконные стекла в трещинах. Дверные проемы покосились. Барочная элегантность потускнела. В задней стене две застекленные двери, выходящие на осевшие балконы, что нависли над улицей. В центре, между дверями, большая софа в обычном сопровождении: два кресла-качалки, круглый стол и два прямых кресла. Сейчас стол и кресла стоят перед правым балконом, дверь закрыта. Стол накрыт для мериенды. Через открытую дверь левого балкона в комнату падают косые лучи послеполуденного солнца и видны неопрятные дома напротив. Слева в глубине сцены перила лестницы, поднимающейся снизу, от задника. В середине левой стены закрытая дверь. У задней стены возле лестницы — старомодная вешалка с подставкой для зонтов и зеркалом.
Справа в глубине сцены этажерка для безделушек, заполненная морскими раковинами, статуэтками, семейными альбомами, журналами и книгами. В центре правой стены дверной проем, обрамленный занавесями. Возле него пианино. На креслах вышитые подушки, у балконных дверей и у двери справа — подставки для горшков с цветами. На стенах — над софой, пианино и этажеркой — увеличенные семейные фотографии в вычурных рамах. С потолка свисает люстра. Картина «Портрет художника-филиппинца» висит в центре воображаемой «четвертой стены» между сценой и зрительным залом. «Слева» и «справа» везде определяются по отношению к зрителям.
Читать дальше