— А где детки-то?
Опять сел на стул. Снова стул спел жалобную песню.
С печки глядели три пары глаз. Три головенки вертелись, три носопырки воздух нюхали: не пахнет ли съестным, не приготовила ли мать чего на ужин.
— Мы не просто так, проше пани. Мы денег заплатим, — голос пана стал суровым, непреложным.
Денег. Они заплатят денег! И Дунька купит еды, питья, хлеба, крупы, отрезов — пообносились ведь мальчишки все до нитки! да и они с Иванычем хороши — дореволюционное тряпье шьют-перешивают! Постирают и пялят опять! — и хлеба… хлебушка…
— Хлебушка, — сказала Евдокия вслух, тихо.
Поляк услышал. Еще сильнее, солнечно, на всю избу, засияло круглое, пышное как пирог, породистое лицо.
— Спрыгивайте, вы, бурсаки!
Мальцы будто приглашенья ждали, разрешенья. Посыпались с печи: выщелкнули из стручков жесткий живой горох. Пятками по половицам затопали. Сереня и Вася уселись на лавку, Колька подкатился к панам поближе — и сел на пол у их ног.
«Чует шо-то хлопчик. Неспроста к ним прибился».
Закусила губу Евдокия. Деньги! Еда!
«Продам Николку, и этих — спасу!»
— Як пана зовут? — спросил поляк и приподнял пальцем за подбородок Колькину русую лохматую голову.
— Я не пан, — Колька мотнул головой на тонкой шейке. — Я Колька Крюков!
— Ага, так, — кивнул головой пан, и золото-серебряные усы его затряслись, замерцали. Видно было, как он весь мелко, восторженно, горько дрожит. Он не хотел упускать свое счастье; счастье само спрыгнуло к нему с печи. — Вот чудо то чудо! Чудо чудовне! И я — пан Крюковский! Корвин-Крюковский! Вспаняле!
В восторге поляк не вскочил — подпрыгнул со стула, взмыл вверх играющей рыбой. Евдокия испугалась: сейчас башкой потолок проломит! Склонился быстрее молнии; Кольку на руки большие, теплые — подхватил. И Колька затих; головеночку на плечо пану склонил; бормотал что-то или пел невнятно, на ходу сочинял — не понять, не расслышать. Птичкой свиристел; медвежонком гукал.
Пан стоял с Колькой на руках и обнимал его.
Как своего ребенка, обнимал. Притискивал.
Евдокия видела: по щекам пана льются слезы.
По такому крупному, дебелому лицу — такие мелкие, смешные, бисерные слезки.
— Сыне, — шептал пышноусый пан, сильнее, крепче прижимая к себе ребенка, — сыне муй, сыне…
Паненка сидела, жестко выпрямив спину. Железный хребет гордо поддерживал хрупкие, изящные косточки. Цветочная сумасшедшая шляпа гнула шею, давила кудрявую голову. Закинув гладкокожее выхоленное лицо, пристально, во все широко распахнутые глаза глядела красуля на пана, и длинные дивные смоляные ресницы паненки достигали бровей, и в тусклом свете керосиновой лампы красно, кроваво посверкивали крохотные серьги в крохотных, меньше ноготочка, мочках.
— Пани Ирена, — в горле у поляка клокотнуло густо, рыдально, опасно, будто он жадно ел и комом подавился, — жона муя… зришь, то наш сын, так…
И тут Евдокия очнулась. Вперед шагнула.
Вся тряслась, как в лихоманке.
— Эй! — взвопила. — Да шо ж это! Я ж ищо свово слова не дала! А вы мене тут вже ж усе по нотам расписали!
— По нотам? — Пан, счастливый, с сопящим и гудящим Колькой на руках, непонятливо, рассеянно обернулся к Евдокии. Будто б Евдокия уж и не живой человек была, не мать этому мальцу, а так — кошка, тряпка, вещь, приблуда, швабра, в кладовой забытая. — По яким… нотам, проше пани?
Тут встала со стула красотка, женка наглого пана, забывшего о себе и обо всех вокруг в позднем, найденном счастье своем.
— Мы ж договорились! — Ее русский язык был чище, безупречнее, чем у пана. — Вы слышите, хозяйка! Договорились!
Евдокия глядела, как белые, с длинными изящно сточенными, накрашенными нежно-алым лаком ногтями, быстрые, проворные пальцы копаются в сумочке, вынимают портмоне, отщелкивают застежки, роются, ковыряются, шуршат бумагами. Деньгами — шуршат.
Пани послюнила палец. На указательном пальце высверкнул синий перстень; на безымянном — темное розовое золото обручального кольца. Пальцы листали, шуршали, считали.
— Не скупись, матка Боска Ченстоховска! — рьяно выкрикнул пан, и серые глаза его под седыми грозными кустами бровей вспыхнули победно, бешено. Будто он на лошади скакал, и сейчас саблей взмахнет. И голову снесет тому, кто только посмеет… — Все отдай! Иренка! Мы повинны бычь з сынем тераз!
Евдокия почуяла, как половицы уплывают из-под ног, будто она на льдине стоит в ледоход и плывет, то ль по Лугани, а то ль по Ольховой, и сейчас льдина накренится, ломко хрустнет, растаяв на глазах у рыжих голых берегов, и она окажется в воде, и захлебнется, и не выплывет уже.
Читать дальше