Опустила глаза от шляпы-сада вниз. Босые ноги свои увидала. Грязные. В цыпках. Намедни на стекло наступила — обцарапалась, глубоко стопу проткнула. Колька помогал, лечил маманьку, подорожник привязывал. На бинты — церковную, нарядную ее рубаху порвали.
Теперь в церковь нельзя. Теперь в церкви — конюшня. Колхозные лошадки в алтаре стоят, скудное сенцо жуют.
Опять голову вздернула. Опять ослепла от солнечных лучей диковинной шляпы.
— Ну шо ж не заходите? Валяйте!
Первая повернулась, босыми ногами — шлеп-шлеп по чисто намытым доскам крыльца.
Ноги грязные, а доски чистые.
Долго вытирала ноги о разноцветную самовязаную половицу, кинутую у порога.
Поляки тоже вытерли ноги. Пан — мощные, бегемотьи башмаки. Пани — изящные, как вертлявые лодчонки, замшевые сапожечки.
Вошли в избу. Пустой стол. Столешница тоскливо размахнулась на пол-избы. Будто плаха ледяная, плывущая по реке в ледоход огромная льдина. Дерево — не лед, не растает. И Евдокия — не сахарная, не растает: ни от побоев мужа, ни от хныканья голодных деток. Ни от того, что живот ноет, и кровь течет, а то не месячные, а хворь неведомая какая, и гляди, Боженька, вот умрет она скоро.
В люльке — младенчик Зойка качается. Колеблет люльку незримая рука. Сквозняк? А может, ангел тот приблудный?
Хорошо хоть спит. Не орет от голодухи.
Евдокия украдкой потрогала под рубахой тощую, висячую грудь.
На стулья указала:
— Сидайте, панове.
Паны сели. Поляк подкрутил светлые, пшеничные, могучие усы. Паненка запрокинула голову, вглядывалась в лампочку под потолком. Лампочка Ильича не светилась; на столе, взамен новшества, тускло, собачьим глазом, горела керосиновая лампа. Под выгибом стекла, горящего красным огоньком безумного военного опала, на меди, над зубцами позеленелого от времени медного узора, выцарапано наглым комсомольским ножом: «МЫ НОВЫЙ МИРЪ ПОСТРОИМЪ».
— Зачем пожаловали? — без обиняков спросила Евдокия.
— За ребенком, — так же прямо, глядя Евдокии в глаза, ответил поляк.
Брови Евдокии поднимались на лоб медленно, неуверенно, кожа на лбу морщилась, и морщились губы, — то ли засмеется во весь рот, то ли ругань грязную из уст пустит, то ли зарыдает да на колени повалится.
— За робенком? За яким таким робенком?
Старалась спокойствие в голосе сохранять. На крик истошный не сбиться.
«А не пошли бы вы, панове, взашей?»
Густоусый дородный поляк покачнулся на стуле, придавил сиденье всей тяжестью сбитого, грузного, сытого тела; Евдокия неприязненно глядела на сметанно-белое, с двумя холеными подбородками, лицо, на нежно-белые благородные, пухлые руки, любовно поглаживающие черный выгиб ручки лакированной, богато выделанной трости. Стул скрипнул. Евдокия выгнула гордо спину. Сейчас она выгонит этих сук из своей избы! Она поняла все. Допрежь, чем пан раскрыл рот для объясненья.
— За вашим ребеночком, пани. За сынком вашим.
— Вот отсюдова! — ярко, ясно крикнула Евдокия.
Крик зазвенел под потолком, укатился за печку.
Златоусый пан прижал белый палец к губам.
— Милостивая пани послухает нас. Пани не можно выгнать вон добрых людей. Мы добирались к пани, пшепрашем, долго. У нас поместье далеко отсюда.
— Его ищо не сожгли?! — неистово крикнула Евдокия.
Поляк прямо, грустно глядел на нее. У него лицо, как добрая морда большой сторожевой собаки. У него глаза яснели, лучились закатным, дальним, больным светом.
— Пускай успокоится пани. Мы не сделаем пани ниц… ничего плохого. — Собачья морда пана дрогнула всей сытой, гладко-перламутровой плотью, щеками-брылами, мягко стекающими на воротник кожаной дорожной куртки. — Нам сказали наши друзья, что у пани много детей, и вот еще один народился, — он показал на качающийся маятник люльки с Зойкой внутри, с белой жалкой гусеничкой, — и семейство пани голодает, и… вот мы здесь. У нас ниц нема… нет за душой ничего худого. Мы, — он сделал рукой широкий круг, обвел вокруг себя, обнимая, сминая ладонью голодный пустой воздух, — бездетные! Не дал Бог деток нам! А нам так уж детку хочется! Так уж…
Встал пан со стула. Тяжко застонал нищий стул. Сделал пан шаг к люльке. Качнул люльку крупной, мягкой рукою. Младенчик в люльке слегка ворохнулся, крепко спеленутый. Изогнулся вертляво белый червячок, сморщилось и чихнуло красное свекольное личико.
— Зоя, — тихо сказала Евдокия. — Зою я вам не отдам.
Радостью просияло лицо пана.
«Не отдаст Зою — значит, кого другого — отдаст».
Читать дальше