Не плакай, дура моя… шо ревешь-то… не плакай…
Дак я вже ж и не плачу, Иван Иваныч… Я — радуюся… Робеночек у нас народится… Донечку хочу…
И я хочу.
И Коленька хочет. Колюшке-то вить уж четыре годочка. Усе соображат. Все слова знат. Гутарит бойко. Тильки тут спужавси сильно. Залезли воны с Сереней на горячу плиту, на подпечек. Обожглися. Колька-то со страху и надул на плиту, а вкруг ево пар поднялси! Стоит увесь в пару, не зрит ничого, ножонки, стопочки-то пожег, и вопит на усю Марьевку: «Горю! Горю!» А Сереня жопку всю обпалил. Во всю жопочку волдырь вздулси. Я маслом льняным мазала. Щас зажило усе! А тебе, отец, и дела нет!
Ищо буду я у ваших бабьих заботушках копаться! Жопки, письки… «хорю, хорю»! Хиба ж схорел!
Не сгорел.
И я у тоби, мать, ищо у шахту с потрохами не провалилси!
Не провалилси.
А эжли провалюся — плакать будешь?
А то. И поплачу. Как водитси. Как положено.
Рыжие, кровавые закаты над черными терриконами. Донбасс — слово бьет в колокол, ударяет в холодную щеку, слово звенит жестью на ветру; советское слово, сокращенное, из двух слепленное: Донецкий бассейн, а какой бассейн? — угольный, всем ясно. Угля завались. Из-под земли его шахтеры добывают.
Крови тут в людях, в семьях перемешаны: украинцы с русскими, поляки с евреями, татары опять же с хохлами — и немцы встречаются, да и казаки, полно в станицах казачьих семей, их же, станицы, сами казаки и основали при старых царях. Сейчас время советское, краснофлажное; и запрещено говорить и даже думать о царях. Не было их, царей, никогда. И весь сказ. Все это сказки для деток малых. Про то, как спит царевна на пухлых матрацах, а под матрацем — золотая горошина. Это Кольке такую красивую сказку Наталка Шевченко рассказала.
Какая у Кольки семья? Русская или хохлацкая? Не понять. Русские вроде по фамилии, Крюковы. А гутарют как хохлы. Особенно Иван Иванович, отец семейства. Ох и озорник! Горилку пьет — так после вся земля под сапогом его дрожит, так куражится. Голод, революция, выстрелы, разруха — а ему все нипочем. Выпьет — песенку голосит: «Внимание, внимание! На нас идет Германия! Французы ни при чем — дерутся кирпичом!»
В голод мать, Евдокия, не выдерживала — в отчаянье впадала: рвала на себе волосы, голосила, выбежав за ворота, на землю падала, землю ногтями скребла и ела: нечем кормить детей, молока в грудях ни капли. Нажевывала корку, в полотняный мешочек клала, в ротик малютке Кольке втыкала. Он чмокал, сосал, потом как выплюнет! Рожицу сморщит! Рот в крике кривится. Знаю, сынок, молока надобно тебе! Да нету молока!
Рвала лебеду. Из лебеды лепешки пекла. Морщились, а ели.
Друг, старый станичник, снабжал картошкой. Потихоньку, в карманах портков притаскивал Крюковым: пять картофелин — на пятерых. Мать, отец, трое малых. Над картохой дрожали. Гладили ее, грязную, будто детские головки гладили: нежно, осторожно.
Евдокия от голода падала, но чисто полы намывала, плахи дожелта ножом выскребала. «Эжли смерть прийдет — устретим у чистоте, и чисты будем перед Богом».
И однажды раздался на улице, близ их ворот, странный звон. Будто бы нежные колокольцы.
Дуня выбежала на крыльцо — и правда, ох, тройка! Как в святое, в царское время! Кучер на козлах. Остановились кони возле их избы аккурат. Евдокия ошалело опять в избу метнулась.
— Иван Иваныч! Иде ты!
Тишина. Ушел.
С друзьяками, сволочами, пьет?! И откуда они горилку ту добывают?!
Хлеба нема, а они — с горилкой в обнимку… горе заливают…
Вынеслась ветром к воротам. Из повозки уж люди вылезали. Парочка, гусь да гагарочка. И важные, дородные. Гладкие, сдобные! Он — павлин, она — павочка. Пан и пани, понятно. По-польски гутарют. Ах, поляки мимоезжие, и что вас такое остановило туточки?! около дома моего, Евдокииного?! Живем мы тут, а хлеб давно не жуем. Лебеду жуем, это да. Крапивные щи варим. Хлебаем хлебово, хлебало разеваем.
Поляки надвигались на Евдокию, как смерч в полях — на одинокую корову.
— Дзень добры! — Высокий седовласый пан наклонил голову и снял богатую баранью шапку. Поздняя осень гнала по дороге последние, сохлые листья. Темнело уж; куда двинутся в темень, бедняги? — Пшепрашем, добры вечур!
— Вечер добрый, — неласково ответила Евдокия. И заправила русую прядь под плотно повязанный платок. — Гостями будете, заходите!
Жесткий голос, железный взгляд.
Показала рукой на открытую дверь в избу.
Молодая пани — или паненка, цуречка, кто ж их там разберет? — огромную, как стог, шляпу не снимала, и Евдокия могла рассмотреть все, что накручено-наверчено на ее шляпе: огурцы и помидоры, лилии и розы, лимоны и апельсины, и гроздья сирени, и алые тюльпаны, и весь этот цветочный, фруктовый сад мастера неведомые сшили, слепили из тряпочек и лоскутов, из бархата и кожи, обшили плюшевым мохом, раскрасили серебром и позолотой, и с ума можно было сойти от великолепия такого! Дуня и сошла, на минуту. Замерла, с открытым ртом стояла, рассматривая висюльки, венчики цветов, из алого шелка пошитую землянику.
Читать дальше