Он всю ее изгладил, испещрил, прошелся шкуркой, наждачной бумагой и выпустил из рук со скверным подражанием благоговейно-целомудренному трепету, и вот ведь на тебе: когда разъялись, в глазах ее стояли благодарность пополам с каким-то изумлением, настолько не ждала она от Эдисона вот этой нежной и стыдливой бережности, мать твою. Так что он даже и набрал очков в ее глазах, как бы это смешно ни звучало; ей как бы показал, что с ней он не такой и она не такая, не ровня остальным, которых можно сразу натянуть и выбросить, как сломанного пупса.
Осталось лишь подставить — с обещанием не мыть — тыл своей кисти, чтобы Бэмби накарябала свой телефонный номер, и корчиться, ворочаться на ледяной постели до утра, безвыходно пытая себя образом ее лица, раскрытых губ, расставленных коленей…
Поднявши воротник, он вышел из подъезда в снежную студеную пустыню — седая, мелкая, как манка, хлесткая крупа, белесые змеи поземки на бледно освещенном сиреневом асфальте; как будто убили всех жителей, вот просто вынул, вынес ветер все живое из междомных пространств… он был огромен, этот ветер, бил не в глаза — во весь размер, в полный рост человека… Камлаев, впрочем, шел и даже не сутулился, с преступным торжеством каким-то ощущая запас своей прочности, силу не кланяться, себя — стальным куском, живой глыбой, которую не своротить… таким вот не имеющим ни слова против своей гарантированной непобедимости, домой он шел, к отцу… сейчас вдруг стало ясно, что к отцу. А дома было как-то странно пусто — как будто собрались на юг, как будто перед переездом куда-то навсегда; все вещи — шведские дубовые шкафы, ореховый буфет, комод, трюмо, тяжелые столы, ковры и утварь выглядели брошенными, или, вернее, оставляемыми, да… такие прочные, надежные, как всё, что появилось при отце, было отцом завезено, расставлено; все было от отца, вся мелочь — туркменские ковры, и бронзы, и майолика, и бесконечные ряды богемского стекла — была итоговой суммой подношений от тех, чьи черепа и млечно-голубые мозговые оболочки вскрывал отец, чтобы добраться до злокачественных и доброкачественных шишек, орехов, желудей, горошин… нес каждый то, чем был богат, что воровал в том месте, где работал.
Мартышки не было — дежурила в ночную смену, мать не ложилась, сидела с толстой священной святоотеческой книгой на коленях, и губы ее шевелились беззвучно, как будто пробуя на вкус и привыкая к тому, что сконцентрировалось где-то впереди. Вот тут-то он и въехал по-настоящему как будто в каменную кладку — вот не узнал вдруг мать, которая все эти годы не менялась совершенно и оставалась все такою же, все той же, что повела его, Камлаева, когда-то с охапкой гладиолусов навстречу хищной радости познания в первый класс. Так, что ли, падал свет и так он был нещадно бел, что мама показалась ему вдруг серебряно седой, и маленькой, и слабой… такой, как будто только этот день ей обошелся в четверть века. И он, Камлаев, яростно, отчаянно прижмурился — как будто для того, чтобы вернуть, чтоб снова наступила правда маминой всегдашней красоты и силы, чтоб полустертая, покрытая седой пылью исчезающая жизнь вновь стала полнокровной, ясной и горячей; почти что кинулся скорей удостовериться, что все это лишь свет, оптический обман — как в детстве на вокзале, с таким же обмиранием, когда на дление кратчайшее поверишь, что бросила тебя, ушла и не вернется… такой необъяснимый детский ужас… и полететь от счастья, завидев ее, идущую тебе навстречу с бутылкой лимонада и лимонными коржами. Проклятая вода, которой не остановить, которая смывает все и побеждает все, во что ты верил как в свое бессмертие.
Произошло то, чего ждали, и все равно — как снег на голову: отец, который за полгода не уступил болезни ничего, ни грана, переменился разом, вдруг, обвально, за ночь. Однажды вышел к завтраку другой — свинцово провалившийся в себя, в свое нутро; посмотришь и почуешь идущий будто от угольев жар — продукт горения, усилия бороть и бороть непрестанно в себе, не отдыхая ни минуты, нарастающую немощь; глаза запали, скулы обтянулись, неровно, клочковато выбритые щеки отсвечивают чем-то восковым, ресницы сделались каким-то белесыми, как будто подпалили…
Ближе к апрелю — солнце прорвало тяжелую низкую сонную хмарь — отец затруднился ходить, одолевать чудовищные расстояния сначала от прихожей до парка и обратно, потом — и от дивана до сортира; за окнами искрился крупнозернистый синий снег, горячий свет просовывался лезвием между тяжелыми портьерами в отцовском кабинете, и стало сладко, странно людям, блаженно-трудно, будто после лагерного срока, дышать, кусать, глотать пьянящий крепкий воздух; оттаявшая черная земля нетерпеливо, жадно, жирно выпирала сквозь первые проталины-прорехи сплошного снежно-ледяного панциря, мать тихо плакала, уже как будто без участия рассудка роняя слезы на клеенку и в тарелку с остывающим супом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу