Когда Лео надписал адрес Юдифи на конверте, вложил в него статью и понес на почту, он вдруг почувствовал — первый луч весеннего солнца! По дороге на почту он в мрачном возбуждении поглядывал на солнце — словно растение, которое только-только начинает прорастать. Моя жизнь в конечном счете растительна, подумал он, и это не суждение, а факт. Таков я, так мне и надлежит жить. Беспокойство охватило его, когда он задумался о внесексуальных импликациях этого образа.
Он сидел дома в кресле и пил чай. Обнаженная рука Юдифи, прекрасная, словно изваянная из мрамора, лежащая поверх одеяла — что же он тогда сказал? Даже в постели ты не можешь обойтись без сигареты. Ее суровое лицо, некрасивое, и такое прекрасное. Это был вовсе не образ, а четкое знание того, что все так и было, и он не прильнул к ней. Что она сказала? Ты напоминаешь мне Тристрама Шенди. Ну, с этим все теперь ясно. Окончательно. С этим покончено согласно его программе. Ах, проклятая головная боль. Боль, которая сначала рассеивается где-то в диафрагме, и словно газ, молекулы которого снабжены острыми крючьями, распространяется по кишечнику, пробирается вверх по позвоночнику и, достигая головы, материализуется, теперь это поток раскаленного свинца, он растекается по голове до самого лба и, чудо жизни, вытекает из носу в виде банальных соплей… Все-таки, собираясь на почту, надо было, видимо, надеть что-то на голову. После долгих дней апатии, когда он вяло копался в материалах своей диссертации и ничего не понимающим взглядом взирал на листок с идеями, как он его называл (идея для статьи:…), пил чай, дремал и спал, он понял, что эта неделя сильных страданий и боли разлуки была счастливейшей неделей в его жизни. Размолвка с Юдифью, размолвка в прямом смысле этого слова, сделала его счастливым, а его жизнь — осмысленно продуктивной, но теперь, поскольку все было кончено, ему грозило погружение в прежнюю летаргию, от которой он прежде лишь на краткое время освобождался с помощью эротических фантазий, но которые он теперь себе запретил собственным властным решением предаться целиком делу. Он оказался в состоянии написать блестящую статью, потому что осознал необходимость отречения — от Юдифи, от жизни, в которой она служила объектом его вожделений. Потому что осознал необходимость абсолютной чистоты мысли, бескомпромиссной отдачи своему делу, сохранить которую можно было только при исключительной концентрации.
Теперь, поскольку размолвка была налицо, и он оказался в условиях полной концентрации наедине с самим собой, его охватила почти непереносимая нервозность. Для кого или, точнее, против кого он будет теперь работать? Теперь ему еще больше, еще настоятельнее не хватало Юдифи, чем вначале, то есть она ему по-прежнему была нужна. Она нужна была ему как адресат своего отречения, которое ему приходилось возлагать на себя ежедневно. Она нужна была ему как противоположный полюс своего мышления, от которого он мог бы оттолкнуться. Как цель, которой его произведение обязано заявить, почему оно к ней не устремляется, и только тогда это произведение может возникнуть. Она нужна была ему, чтобы постоянно ощущать тоску по ней, которую он мог себе запретить. Надо избавиться от томления по воплощенной любви, но не от томления вообще. Что ж, теперь, когда все было кончено, он лишился какой бы то ни было динамики. Ему ни в коем случае не надо было отсылать эту статью, если он хотел добиться своей цели.
Может быть, она ее еще и не получила, тогда он может позвонить и попросить уничтожить конверт, не распечатывая его, и… Разумеется, она ее уже получила, и давно получила. Он набрал номер. Никто не отвечал. Через полчаса он позвонил снова. И с этого момента вдруг умножились его усилия вновь завоевать ее как объект неутолимого желания. И если бы ему удалось — это могло сойти в каком-то смысле за несчастный случай на любовном производстве — завоевать ее целиком, слиться с ней, один-единственный раз, то кто бы это осудил, кто бы этого не понял? Но это еще более основательно нацелило бы его на благостную боль концентрации. Ибо ему именно это и было необходимо — состояние постоянного томления.
Он последовательно стремился к ней, но всегда — из далекого далека, в котором он так же последовательно и оставался. Он то и дело перекидывал мостки, на которые никогда не ступал, мостки через пропасть, которая отделяла его от чувственной жизни. Эта пропасть существовала только в его воображении, но его воображению нужна была эта пропасть, чтобы, бросив взгляд вниз, ощутить глубину и приятную жуть легкой дурноты. А мостки, которые были столь же нереальны, как и пропасть — удержали бы они его, если бы он ступил на них? Нет, они были надежны, именно потому, что он не ступал по ним, изящные воздушные мосты, составленные из самостилизаций. В те дни, когда он не виделся с Юдифью, он писал ей письма, словно находясь в другой стране. Эти письма он заканчивал словами «Всегда твой верный друг Лео» или «Целую твои руки, всегда твой преданный друг Лео».
Читать дальше