О запрете нам было известно, но наша сестренка однажды полюбопытствовала:
— Тетя Мия, а как вы ослепли? — Танти сделала вид, будто не расслышала. — А вы, что ли, не только слепая, но еще и глухая? — Тетя Мия влепила сестренке наотмашь, без размышлений, и не какую-нибудь моргушку, а полновесную оплеуху.
— Не что ли, а разве!
47
«Занятный и, я бы сказал, поучительный разговор состоялся у меня с господином революционером Штерком. Несколько странная, поверхностная и поспешная инвентаризация, проведенная в замке, продолжала меня беспокоить. И не случайно. Как-то вечером, ближе к одиннадцати, в мою комнату вбежал слуга, сообщивший, что на территорию замка проникли Халнек и Штерк и повсюду, у каждого входа, расставили часовых. Никому ни войти, ни выйти. Я уж было забеспокоился, что силовая акция связана с „еще не обнаруженными сокровищами“. (О „тайне бриджей“ я никому не рассказывал, о ней знала только камеристка Вильма, но, как всегда, делала вид, что ни о чем ничего не знает.)
Мы отправились спать и спали вполне нормально. Это — тоже черта Эстерхази. Ночь — для сна, и, следовательно, по ночам мы спим. На следующий день во время утренней мессы меня вызвали из домашней часовни и заявили, что собираются проводить дополнительную инвентаризацию и прежде всего опечатают комнаты, в которых находятся книги.
— Уж не испугались ли товарищи книг? — На что Штерк только саркастически усмехнулся, и, надо отдать ему должное, это была единственная — по форме, во всяком случае — непочтительность, которую он себе позволил.
— Меня поражает, граф, с какой интонацией вы произносите слово „товарищ“! Уже одно это оправдывает революцию, — похмыкивая, заметил он несколько позже.
Товарищ Штерк меня интересовал. Он был сыном еврея из Чаквара; когда я был начальником местной пожарной охраны — о Господи, я был всем, почему я не мог быть начальником пожарной охраны! — старый Штерк исполнял обязанности кассира добровольной пожарной дружины, и мы были с ним хорошо знакомы. Существует мнение, будто говорить о евреях как таковых принято только в случаях, когда этого желают сами евреи. Ибо есть среди них люди такие и люди сякие, вот и следует говорить: человек такой-то (если он такой) или сякой-то (если сякой).
Я в этом сомневаюсь, потому что на этом основании я не могу говорить: итальянец или пруссак. И хотя несомненно, что на земле Тосканы не было более педантичного, аккуратного и бесцветного пруссака, чем граф Костакурта, а мой дальний родственник, берлинский кузен фон Ландсберг, напротив, был таким болтуном и ветреником, что едва ли с ним мог бы сравниться любой итальянец от Неаполя до Венеции, и все же не думаете ли вы, что целесообразнее говорить об итальянцах и пруссаках, хотя бы и на основе клише, которые тем не менее отражают несомненные существенные различия между Неаполем и Берлином?
Штерк пришел в униформе без офицерских знаков различия, нацепив на грудь только молоточек — значок социалистический партии. Будучи старшим лейтенантом, войну он провел „на безопасном расстоянии от фронтов“, а как грянула революция, стал духовным наставником Халнека, правда, по чисто еврейской привычке выдвигал его на передний план, а когда у того возникали официальные или личные финансовые затруднения, Штерк его выручал.
Я присматривался к нему — он ко мне. Наконец, вступив с ним в дипломатические переговоры, я добился того, что мне было позволено пользоваться комнатами с книгами — при условии, что шкафы будут завешены драпировками и опечатаны.
— До чего же сложна диктатура пролетариата! — сказал я со смехом, но Штерк не смеялся. Идею с драпировками я подбросил в надежде на то, что когда-нибудь времена эти все же кончатся и библиотека моя будет спасена. Я нередко пользуюсь этим принципом — спасти что можно, — и даже мог бы назвать это руководящей идеей, а то и семейной философией: сберечь, удержать, уцелеть, сохранить для потомков… Кто-то к этому отнесется с презрением, сочтет эту идею слишком низменной или, отождествляя с жаждой наживы, заподозрит за нею злой умысел, эгоизм, вульгарность. Между тем я считаю это весьма радикальным мировоззрением. Оно, безусловно, требует дисциплины. Но тот, кто усматривает в дисциплине мелочность и трусливость, чиновный менталитет, сам мелочен и труслив. Он не видит за дисциплиной энтузиазма, обузданных страстей, величия цивилизованного человека.
Долгие, мучительные недели провели мы в комнатах с занавешенными шкафами, не имея возможности взять в руки хоть одну книгу; сохранность печатей ежедневно проверял представитель властей! Не было даже газет, почта работала с перебоями, почти все будапештские издания прекратили существование, венские поступали нерегулярно, оставалась коммунистическая печать — беспардонная ложь.
Читать дальше