Слушая, как топали по коридорам товарищи, мы лихорадочно искали ключи. В конце концов лари и шкатулки открылись, и часть ценностей исчезала в моих широких, сужающихся у колен бриджах, где они благополучно застревали. Дабы облегчить процесс, я даже расстегнул брючный пояс и две верхние пуговицы, опуская в образовавшуюся таким образом полость вещи, щекотавшие своим металлически холодом голые ляжки, на которых я обнаружил впоследствии ссадины от заколок, булавок, брошей, бросаемых впопыхах просто так, без футляров; между тем я заметил, что камеристка стояла уже не с опущенной головой, а глазела, таращилась на меня, на мои руки и раскрытые бриджи.
— Закройте глаза! — грубо рявкнул я на нее, о чем впоследствии пожалел, но глаза она не закрыла.
— Ну тогда отвернитесь! — сказал я не менее раздраженным тоном, понятия не имея, как долго моей дочери удастся тянуть время, но девушка не отвернулась.
— Ну тогда помогите хотя бы! — подтолкнул я к оттянутому краю бриджей совершенно ошеломленную камеристку, ведущую себя так, как среди моих слуг не вел еще никогда и никто. Странный день! И не менее странным оказался вечер.
Набросив шаль на плечи девицы, я вручил ей кейс с самыми ценными украшениями и через потайную дверь выпустил ее в сад, где она должна была закопать его в указанном мною месте и тотчас вернуться назад. Все так и произошло, без того чтобы бдящие очи заметили что-либо подозрительное. Тем временем Мия провела по своим и своих братьев покоям настоящую музейную экскурсию, ведя с коммунистами, в том числе и с похабной бабищей, шутливые разговоры, тянула, насколько было возможно, столь драгоценное для меня время. Едва я, с выпрыгивающим от волнения и усталости сердцем, вернулся в свой кабинет, туда же вошла и руководимая моей дочерью делегация. И теперь я мог посвятить ей свое драгоценное время.
Кроме Халнека, входил в ее руководство один замечательный индивид — мозольный оператор, в былое время состоявший при этой должности не только в пештских купальнях, но и в бельгийском Остенеде. И до чего ж был велик соблазн обратиться к его услугам (ибо женские члены нашей семьи роковым образом страдали от проклятых волдырей и натоптышей, а профессионализму я цену знаю, но, опасаясь подвоха, пришлось промолчать). Протокол составлял отставной охранник из Будапешта, который все время сопел, брызгал слюной — то на бумагу, то на себя самого, то в воздух, — и сколько бы раз, из самых добрых намерений и желания ускорить дело, я ни предлагал ему помощь, он прерывал меня со словами:
— Уж я в этом разбираюсь лучше, потому как, когда вели опись в музее Эрнста, я стоял на часах и видел, как это делали господа профессора.
Так что книги мои, например, были инвентаризированы таким образом: „129 итальянских книг (большой лексикон по истории и искусству), высотой столько-то сантиметров“. Вместо Вольтера написали Мольтке. Я не вмешивался — если профессорам это все равно, то какое мне дело. Затем последовала часовня, куда эти безбожники ввалились в головных уборах. Халнек с мозольщиком оказались передо мной, поэтому мне не хотелось преклонять колени — не перед ними же! — но потом, устыдившись, все-таки преклонил, я-то знал, перед кем становлюсь на колени. Даже старому человеку непросто преодолеть гордыню.
В стеклянной витрине неподалеку от алтаря хранятся сорочка, меч и награды погибшего на войне моего сына Алайоша. Кое-кто из бывших фронтовиков разглядывал их с почтением. Халнеку это было явно не по душе.
— Товарищ, эти вещи описывать ни к чему, это не ценности, они никого не интересуют!
Сей мелкий эпизод заставил меня осознать всю беспредельную опасность коммунизма, его разрушительную силу и страсть, его природу (которую они не изменят даже при желании). То, что они сидят, развалившись, в моих креслах, еще не беда. Посидят и уйдут. В худшем случае расстреляют меня; конечно, приятного в этом мало. Но вечная жизнь — она ведь не здесь, не в этом дворце. Ну задурят своими наивными сказками людям головы, разрушат страну. Тоже мало приятного, слов нет, но страна-та сильна, даже если в данный момент кажется слабой, — как-нибудь переварит и это. Однако презрение, с которым они отмахнулись от дорогих мне реликвий сына, казалось страшнее всего. Да простит меня Всемогущий Господь, презрение это мне показалось Его презрением, презрением Господа и Творца, решившего поставить на людях точку.
Геройская смерть? Ее нет.
Память? Нет ее.
Мой сын? Нет его.
Читать дальше