— Я понимаю тебя, — произнес директор Пан. Он был серьезен. — Трудно нести дар…
— Он тяжелый? — спросила Майка, представив на своих плечах неснимаемые гири.
— Он слишком легкий. В том и заключается его тяжесть. Обманчиво легкая тяжесть, — сказал лысый чудак.
— Разве так бывает?
— Тебе жаль трамвайчика, в котором ты только что прокатилась?
— Зачем мне его жалеть? — удивилась Майка. — Он ведь неправда.
— Как знать, — произнес директор. — А представь, что о поездке на «Нюрке»…
— «Нюшике», — поправила она.
— …на трамвае, — на свой лад продолжил Никифор, — тебе пришлось много и долго мечтать?! Может, ты всю предыдущую жизнь жаждала прокатиться на трамвае?! Что бы ты сказала тогда?
— Не знаю. Наверное, мне было бы очень жаль, что все так быстро закончилось.
— Почему же тебе сейчас не жаль? — Никифор испытующе глядел на Майку.
— Нет, мне очень понравилось, — заверила вежливая девочка.
— Странно, если бы тебе не понравилась собственная иллюзия, — сказал директор. — Тяжесть дара в том, что он не имеет цены. Дар бесценен — он дается от рождения и никто не знает, почему и за что. Он — как и умение дышать — просто с тобой. И кажется, что так будет всегда, ведь мы же не можем разучиться дышать, правда?
Директор Пан говорил торжественно и важно. Он открывал девочке какие-то нужные истины, а Майка вдруг вспомнила шутку про ежика, который забыл, как дышать, и умер.
— А ведь дар может уйти, — рассказывал Никифор. — От этого не умирают, нет, но счастливей тоже не становятся. Дар исчезает, как золотой песок — он просыпается между пальцев.
— Почему он может уйти?
— Дар нельзя растрачивать на сиюминутные прихоти. Он не сочетается с частным маленьким довольством. Получается, как говорят наши иностранные друзья, «системный конфликт». Дар, использованный не по назначению, меняет свой состав. Понемногу, исподволь, сначала и не заметишь…
— Так уж и не заметишь?
— Посмотри, — сказал Никифор, указывая Майке под ноги. — Ты видишь?!
Кроме своих туфель и плашек старого паркета, она ничего не заметила.
— И я не вижу, — сказал Никифор. — Ты растешь на моих глазах, а я не замечаю. Но вот встретимся мы, положим, через 24 дня, 4 часа и 35 минут и я скажу себе: «Батюшки! Как она выросла! Как изменилась! А как похорошела!».
Майка зарозовела от смущения.
— Иногда мы не замечаем перемен, но это не мешает им случаться. Плохим и хорошим, — говорил Никифор. — А дароносец — тоже человек и ничто человеческое ему не чуждо. Он может ошибаться, идти по неверной дорожке, соблазняться и мучаться разочарованием. Он может разучиться слышать свой талант, обманываться и обманывать, и однажды оказаться в тупике. Представь, ты еще есть, а твой талант уже кончился…
…Фигура Никифора зарябила, раздробилась на песчинки, которые тут же сдул ветер, а его голос истоньшился в веревочку, которая на глазах расплелась на совсем тонкие нити.
Майка снова грезила наяву.
Перед ее внутренним взором нити задвигались в особенном танце, сплетаясь в сеточку с мелкими ячейками, которые заволновались, воспряли, затем опали — и стали наполняться цветами.
Перед Майкой проявилась слабоосвещенная комнатка с полукруглыми сводами и узеньким оконцем. Старый телевизор на колченогом столе, тумбочка с ночником в виде Останкинской телебашни, к лампочке под потолком приделаны металлические рыбки на тонких лесочках, на стене коврик с лебедями, под ним узкая кроватка с железным спинками, на полу половичок — вот и вся обстановка.
На кроватке под бурым одеяльцем лежал келейный обитатель. Божий Обдуван.
Между небом и землей: Нежить
Он любил мир. А мир любил его. И запросто делился с ним всем, что имел.
Мир отдавал ему себя, волнуя его, вынуждая его кричать, из конца в конец терзая его иссохшее тело. Мир не давал ему спать, но именно там, на одиноком ложе, тогда, в кромешной тьме, он любил мир — с отчаянной яростью, с неистовством существа, которое пришло, чтобы порвать суть мира, вырвать, выгрызть зубами то, что не было заметно им, другим, простым и смертным, которые спали с миром, пока он им страдал.
Перебирая впечатления ушедшего дня, он скрипел этим миром, он переваривал его трудно, натужно, с усилием, от которого в комок сбивалось одеяло, дыбилась подушка, а под потолком звенели металлические рыбки на тонких веревочках — они позвякивали от каждого неосторожного вздоха. Рыбки кружили свой бесконечный хоровод, пока он кружился в кутерьме лиц, предметов, шумов и запахов. Обливаясь потом, иногда горячим, иногда ледяным, он заново вызывал впечатления прожитого дня… Каждая мелочь, застрявшая в его памяти, заслуживала того, чтобы осмотреть ее, обнюхать, облизать, распотрошить, а затем — сожрать, давясь слюной, утробно ворча, наслаждаясь. Каждый новый день был полнее и полноценнее предыдущего — ему снова недодали, его опять обнесли, не позвали, обидели. Недолюбили.
Читать дальше