Бузина стояла в белом цвету. И хлеба уродились неплохие.
Ганс Бош сидел перед своим главным и делал следующее заявление:
— Эней таскал своего отца у себя на спине. А мне приходится тащить свою мать.
— Вот уж не знал, что у тебя такие амбиции в античной филологии, — перебил Рудольф, после чего встал, открыл окно, и в комнату ворвался скрежет проезжавшего мимо трамвая. Рудольф снова сел, взял сигарету, вспомнил, что врач настойчиво советовал ему бросить курение, что каждую неделю он решает последовать совету врача и что так оно и будет продолжаться вплоть до… именно, вплоть до.
— Гамбург или Дамаск, — сказал Ганс, — такими случайностями полна жизнь, дорогой мой, какая уж там цепь причин и следствий, просто игра в карты, бессмыслица.
На это и у меня ума хватит, подумал Рудольф, но, взглянув на Ганса, заметил, что у того воспаленные веки и дрожит рука, когда он берет чашку кофе. Еще Рудольф подумал, что последние месяцы нелегко дались его сотруднику, а к этому, возможно, прибавились и огорчения личного характера. Во всяком случае, слова Ганса наводили на такую мысль.
— Ничего, скоро ты избавишься от всего этого, — сказал он.
— О том и речь.
И Ганс невольно улыбнулся, хотя у него болел живот и вообще он себя прегадко чувствовал с тех пор, как побывал в деревне у матери и поссорился с Региной. Он попросил выделить ему комнату в общежитии шахты, благо был лично знаком с начальником производства, и уже несколько дней не заходил домой. Он хотел побыть один, он боялся выматывающих душу споров с Региной, которые ни к чему бы не привели, кроме взаимного непонимания и новых ссор. «Ты становишься банальным, мой дорогой». «Карьерист» — вот как надо толковать эту фразу. А уж доведись ей увидеть его в кабинете у Рудольфа, она непременно сказала бы: «Самооговор». Да что она вообще смыслит в жизни? Она, со своими дурацкими идеалами. Он был просто обязан поставить Рудольфа в известность. Только и всего.
— Моя мать хочет выйти замуж и переехать к мужу в Гамбург, — сказал он и подумал: ну, сейчас пойдут расспросы, только держись.
Но Рудольф ничего не стал спрашивать. Он со своей стороны подумал: в этой газете я должен пройти решительно через все, вот и через это тоже.
— Уверяю тебя, я ничего об этом не знал.
И вдруг ему почудилось, будто не главный редактор сидит перед ним, а Регина, — сидит, ядовито улыбается и говорит: «Ах, какое рвение!»
— Вот, собственно, и все, — сказал он.
А Рудольф на это:
— Шел бы ты лучше домой.
Он, конечно, не мог знать, что Гансу некуда идти, кроме как на улицу или в унылую комнату общежития. Клуб журналистов внушал ему страх. Ибо там, как он опасался, к нему в любую минуту мог кто-нибудь подсесть и сказать: «А у твоей матери амуры с одним типом из Гамбурга». Выходя из комнаты, он еще успел подумать: а почему я, собственно, должен считать себя виноватым, если моя мать надумала переехать из Саксонии в Гамбург?
В тот же вечер он написал матери, что она может делать все, что найдет нужным. Лично он переговорил с главным редактором. Для него, Ганса, всегда что-нибудь найдется. И на этом Дамаске свет клином не сошелся. Он же со своей стороны желает ей счастья. И снова ему почудилось, будто у него за спиной стоит Регина и с ядовитой улыбкой говорит: «Ну, таким письмом ты ее добьешь. И сам прекрасно это знаешь». Он хотел разорвать письмо, ибо совсем запутался и уже не различал, где ложь, а где правда. Но в конце концов все-таки его отправил.
Маша даже и не злилась на Хербота. Все было проведено на высшем уровне, опрятно и современно. Каждый старался соблюдать приличия, даже его жена, которая невольно вызывала жалость, когда приехала в общежитие приглашать Машу на новоселье в новый дом. Пять лет каторги, без выходных, то кирпича нет, то цемента, рабочим каждый раз надо что-то сунуть — и вот наконец переезд. Беседа втроем, детки спят, «Покойной ночи, тетя Маша» и «Ты не уйдешь?» и поцелуи, а потом огонь в камине, и красное вино, и соленые палочки, и конфеты из магазина деликатесов. И «Ваше здоровье», и «Угощайтесь!». Вот за то, что Хербот принял участие в этом фарсе, что у него хватило дурости сидеть между ними обеими, Маша его простить не могла. Дорогой мой партийный кадр, подумала она, мой дражайший кадр, я извела свое дитя, а ты доложил об этом жене, после чего вы с ней легли в постель и она простила тебе твое легкомыслие и хочет перейти со мной на «ты». Прямо с души воротит от такого обилия передовой морали.
Читать дальше