Родионов зажег настольную лампу, закутался в одеяло. Он вдруг заметил, что дождь прекратился, отшумел и теперь только редкие крупные капли, срываясь с ветвей, бьют в жестяной подоконник. В окно видна была пустынная холодная улица. Настольная лампа уютно освещала угол. Неясные воспоминания и жалость о чем-то несбывшемся охватили его душу. В этот час пришло к нему окончательное знание о том, что жизнь его, в общем-то, прожита и молодость его прошла. И никаких впереди перспектив и благоприятных перемен.
Он вытащил сложенный листок и развернул. У верхнего края начертан был крестик, а под ним аккуратным почерком отца Серафима записан был адрес монастыря.
Рано утром, чуть свет, он вышел из вагона, осмотрелся. Хмурое утро, хмурая земля. Водокачка, бетонный куб сортира, одинокий голый тополь…
Родионов был единственным человеком, покинувшим поезд, который даже и не остановился здесь, а просто замедлил движение до скорости пешехода и теперь снова постепенно разгонялся. Последний вагон уже резво прогрохотал мимо Павла. Хвостовые огни быстро удаляясь, сближались, как будто сходились к переносице красные глаза уползающего в сизую даль чудовища.
Через полчаса Родионов ехал на автобусе по проселочной дороге, направляясь в поселок, откуда по словам его знакомых священников до монастыря было уже рукой подать. Сквозь мутную пелену осенней мглы видел он за окном унылую равнину, поля с островками чахлого кустарника, телеграфные столбы с провисшими проводами, уходящие в безотрадную даль. Местность была низменная и скучная. Время от времени автобус останавливался посреди этого безжизненного пространства, в салон поднимались две бабы с большим молочным бидоном, поругивая какого-то Буздырина, который опять запил и опять не приехал за ними на ферму. Видна была и сама эта ферма, кирпичная, длинная, с фонарем над входом, с черным двором, кое-как огороженным редкими жердями… Посреди двора на спущенных колесах косо стоял брошенный прицеп.
Павел глядел на осевшие стены коровника, на его окна, забитые горбылем, и ему жалко было коров, которым предстояло здесь зимовать.
Потом, свернув в сторону и ударившись несколько раз днищем об землю на ухабах, автобус притормаживал посреди деревеньки в двадцать дворов, принимал в свои недра заспанного школьника в дождевике и резиновых сапогах, и медленно отваливал от остановки.
Молочницы громко переговаривались, от телогреек их шел парной телячий запах, и сквозь неровный, захлебывающийся вой мотора Родионов разобрал, что у одной из них свиноматка родила поросят странным числом: «Без двух — двенадцать!»
Кое-как добрались до поселка. Неширокая круглая площадь, гипсовый Ленин в скверике, фанерный почерневший щит с надписью «Шаги пятилетки».
Сутулая старушка в плюшевой поддевке и с палкой в руке стояла на другой стороне улицы, держала на поводке козу и намеревалась перейти на эту сторону.
Прошел мимо мужик с вилами, кивнул Павлу.
В огородах копались люди, стелились дымки от тлеющей ботвы.
Родионов вошел в помещение автостанции.
Отсюда, как Пашка выяснил из расписания, должен был отправляться другой автобус, местного значения, но уходил он только вечером.
В углу автостанции, закутавшись по уши в плащ-палатку сидел мужичок в зимней кроличьей шапке и настороженно с неодобрением разглядывал Павла. У ног его лежал завязанный серый мешок, и что-то в нем время от времени коротко и судорожно взбрыкивало.
Окошко кассы было закрыто.
Родионов постоял в нерешительности перед расписанием, поглядел на часы. И подумал вдруг, что никакие часы здесь, пожалуй, и не нужны, потому что время в таких местах не имеет никакого существенного значения. Что значит «без пяти, без четверти», какие-то секунды и минуты на этой эпической равнине, где застыли века, где время меряется зимами да летами. Глухая покорная обреченность в один миг овладела его душой. Он опустился на скамью, приготовившись к терпеливому и безропотному ожиданию.
Помещение автостанции было совершенно пусто. Жужжала и часто помаргивала под потолком лампа дневного света.
На стене, окрашенной казенной зеленой краской, висели какие-то древние «Правила».
Три больших окна напротив скамейки были забраны решеткой.
Но что-то едва ли не отрадное, усмиряющее душу, заключалось в самой этой безотрадности, настолько казалась она полной и совершенной, законченной в себе.
Читать дальше