«Внешторг, оттуда у нее джинса, сапожки, джин с тоником».
«Ну тогда ты в порядке, а друг в глубокой жопе… могу помочь — мы его мошонку превратим в авоську, чтоб уважал, подонок, дружбу и порядочность, а не харил жену приятеля и друга».
«Спасибо за совет, командир, давай телефон, поеду к твоей телке, с меня бутылка с закусью, а бабу свою… я ее, оторву, возьму вот так за горлянку, приподыму сволочь такую, наебну башкой об стенку и скажу: ну где ж твоя благоверная совесть, мандавша ты неслыханно внесемейная, а?»
«Вот именно, Владимир Ильич, поезжай, но еще не конец света, типа анекдот не кончен… Сестра моя, завмагша, тоже зверски подвела своего боксера под монастырь, хотя он и сам не подарок порядочной даме на День милиции… по ночам гуляет и однажды приносит в дом трепак от какой-то бездомной лимиты, бежавшей в связи с дружбой народов от узбеков, где ее заморили до бездетности хлопковым пестицидом… представляешь, нашел, дурак, чем наградить вторую свою половину… а сама жена, блядище, тоже хороша гусыня… она уже, видите ли, хозяйка гастронома на Кутузке, в подвале дефицитная бацилла — так хули ж не броситься во все тяжкие гулевого разврата… она и бросилась: тут и тряпки, и духи, и киноартисты, и оперетта, и циркачи-акробаты — им ведь всем жрать и пить охота… поэтому она, сама о том не зная, многих успела наградить той же самой венерой, в дом занесенной шурином, боксер который… кто-то захерачил донос, как у нас умеют, — хоть говном людей корми, все равно телегу тиснут… скандал на всю Старую площадь… является санинспекция, вендиспансер, ОБХСС, сестру отстраняют от гастронома до выздоровления мазков… ну и наш гулявый боксер запел частушку:
выйду я на рельсу
на самую середину
пущай мне отрежет хуй
сукиному сыну…
Вот поэтому я и не женюсь… но его баба быстро вылечилась, они помирились, сейчас водой не разольешь, особенно когда вода — коньяк… он даже сделался телохранителем у бывшего управляющего… если, говорит, начнут заваливать, я его, гаденыша, подставлю в первую очередь, а сам останусь ни жив ни мертв, то есть сам по себе… так что разводись и больше не подженивайся… гляди-ка, гляди-ка, опаньки — это она, ее, Милкина, «хонда», точь-в-точь как поет из-за бугра певец свободы Алкашовский…
занесло студенточку с бедрышком крутым
собственная тачка сама косая в дым
козырная попка а промежду ног
востренький глазочек пушистый соболек…
Это мне она чувственно светофорит: валяй, мол, в будку… а я что? — я всегда готов, жизнь есть жизнь, у меня, считай, весь голос природы за глотку схвачен, а если хочешь, мы ее в два смычка отрепетируем — и никакой тебе жены не надо, этой Милки тебе дня на два хватит, ну как?»
«В другой раз, командир, сегодня травме моей души уже не до групповухи, спасибо, пока».
Такого рода байка насчет харева жены с другом, рассказанная по системе Станиславского, всегда меня спасала от проверок на бухалово и от прочих наказаний за нарушения; но однажды я погорел есть во весь… вечер… еду пьяный в сосиску… останавливает мент… на него не глядя, достаю правишки, в них уже готова отступная сумма… еле языком ворочаю, башка идет против часовой стрелки, но рассказываю командиру все то же самое — насчет жены, которую в данный момент подпиливает лучший друг… выходим, орет, на хер из кабины, руки за спину, иначе стреляю, сучий твой потрох, на поражение… теперь ложимся, я сказал, ложимся, вот так… и ползком, я сказал, ползком — в будку… работаем одними мускулами живота, то есть исключительно по-змеиному, и не вздумай обосраться — проснешься на том свете, пока жена дружку твоему подворачивает… делать нечего, вползаю в будку, лежу на полу и вдруг засыпаю… затем очухиваюсь… светло, я один и в пышной кровати, соседняя подушка примята, но ничьей на ней головы… остального тела тоже нет под одеялом… фотки вокруг, картинки, танго какое-то звучит — просто Дворец съездов, а не вытрезвиловка… и тут склоняется надо мной она… боже мой, милая такая свежая молодка, лет под тридцать, аж скрипит под руками, словно первый снежок или кочанок дебелой капустки… вот — подносит к губам моим опохмельно гунявым запотевшую стопочку граненую, а эти ж грани в минуту жизни трудную всегда, клянусь, дороже мне брильянтов… глотаю, дает подавиться черняшкой с килечкой и соленым огурчиком… и вот тут-то, ничего еще не помня, не понимая и не зная, с какого ж это хера тут очутился, заплакал я от счастья и любви ко всей природе, ко всему миру, к жизни на земле, к неслыханно свежему, к нежному телу, к драгоценной килечке на кусочке черняшечки с соленым огурчиком… чую: от тепла небесного прорезываются на лопатках спины моей крылышки… и, конечно, началось у нас с незнакомкой такое, что иначе, чем кратковременно истинной любовью, я бы непонятную такую катавасию, право, не назвал… и пусть быстроживущее это чувство было подобным мотыльку, существовать-то которому остается ну час, ну от силы два-три дня, однако ж ясно, что мотылек кайфа волшебен, что, как любое живое существо, переживет он в янтарике памяти моей и незнакомку, и меня, и сказочность случившегося с нами… ни слова не сказали мы друг другу целый час… а потом входит вдруг, между прочим, тот самый мой знакомый мент и весело так объявляет: подъем, Владимир Ильич, ты не в Мавзолее, ебена вошь, сходи поссы, пока не напрудил в двуспальную кроватку… короче, незнакомкой была Клава, подружка его невесты Майи, которая и отвезла меня, мертвецки одуревшего, в их с ментом квартирку… я с радостью потащил их всех в «Арагви»… а там уж мы похохотали и над моей байкой, и над ментом, клявшимся не жениться до отставки, и вообще об отрадных случайностях жизни, снимающих с души скуку однообразного существования… три дня продолжались счастье и любовь, но ведь мотылек кайфа — на то он и есть мотылек, а иначе был бы он болотной черепахой…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу